Вот уж точно. Что люди знают о детях? Послушный ребенок настораживает, капризный страшит. И ни одной разумной причины, чтобы по доброй воле безостановочно сочинять детские книжки, нет.
Коллеги по цеху тоже ничего толком не объяснили. И были явно задеты.
Вот и пришлось задуматься, что же мы за странная каста.
Поскольку сочинительство в любом случае происходит из некоей потребности, должна быть и какая-то движущая сила.
Но какая?
Необходимость высказаться, чтобы либо дать выход переизбытку чувств, либо изобразить – и тем самым пережить – нечто утраченное или недостижимое.
Но откуда, интересно, взялись чувства для Гафсы и Хомсы? И какой такой недостижимый символ скрыт, предположим, в Филифьонке?
Охотясь за писательскими мотивами, наталкиваешься на удивительные возможности. Трактовать их можно как угодно, потому-то и тянет оставить собственный след на обочине истории.
В каждой строчке невинный с виду детский писатель старается утаить свои внутренние мотивы. Хотя, если приглядеться, не такой уж он и невинный.
Он же самым возмутительным образом использует бедных деток, прикрывая инфантильным камуфляжем бездну чудовищного эгоцентризма.
Сочиняет он, скорее всего, просто потому, что ему хочется. Не может остановиться.
Если он не собирается никого развлекать или воспитывать, то наверняка пишет из собственной ребячливости. Которую либо наполовину утратил, либо не может пристроить в обществе взрослых. Обыкновенный эскапизм.
Очевидно, именно поэтому все убедительные детские книги полны символов и отождествлений, их герои одержимы собой – их мало заботит малолетний читатель.
Но этого малолетнего читателя, как мне кажется, часто околдовывает невысказанное и замаскированное.
В головоломный подтекст помещаются сокровенные детские тайны, уязвимость и жестокость. И страх.
Если я, конечно, ничего не путаю.
Сложно не заметить, как юный читатель, мчась по волнам традиционных приключений, внезапно замечает черный проблеск чего-то иного и непонятного. И это подогревает его интерес. Надеюсь.
Дети, так же как и взрослые, раздражаются, когда им показывают и объясняют все.
Они и сами не прочь подумать или, точнее,
Взять, к примеру, «Охоту на Снарка» Льюиса Кэрролла. Было бы настоящим преступлением взять и описать немыслимо безобразное лицо Снарка, при встрече с которым (разумеется, если перепутать его с Буджумом) «Я без слуху и духу тогда пропаду / И в природе встречаться не буду…»[208]
.Писатели полагают, что бедный ребенок сам поймет, что к чему в книжке, в которой они рассказывают о собственных попытках к бегству. И задумываются лишь о том, как бы нагнать побольше страха, – им должен быть прошит любой приличный детский текст.
По моим смутным детским воспоминаниям, уверенные в себе дети испытывали такое же удовольствие от ужасов и жути, как и их робкие товарищи. О пресловутой радости разрушения я вообще молчу.
Вероятно, это совершенно здоровые тенденции – по крайней мере, для младшего возраста. Не могу сказать, когда они выходят за рамки нормы; все, разумеется, индивидуально. Я знаю семидесятилетних, у которых такие склонности сохранились в полной мере, но это не мешает им быть общительными и обаятельными.
Возможно, так происходит со всеми сложными качествами – негативная оценка напрямую связана с сознанием, читай – с чувством долга. Но это уже совсем другая история.
Так или иначе, считается, что дети смотрят на все вокруг с особенным чувством катастрофы и оно однозначно приятно. Думаю, любой из нас легко вспомнит восторг от первой пережитой грозы.
Она накрывает весь испуганный мир, и когда угодно – и в кого угодно – может ударить молния.
Или пленительный ужас от «мы попались»: никто отсюда не выйдет и никто сюда не придет. Никогда в жизни.
А «наводнение»? Вода поднимается выше и выше, надо убрать лодки, пристань унесло, закройте окна, заприте двери…
Все предстает в новом свете, когда на горизонте маячит катастрофа. Боязнь темноты, рассказы о привидениях и просто безымянный страх – это роскошный фон для безопасности, контраст, придающий ей смысл.
Я подозреваю, что дети мастерски находят тонкое равновесие между напряжением в обыденном и безопасностью в воображаемом. Изящная форма самообороны.
Иными словами, ребенок умеет отбивать стрелы и страха, и скуки, превращая детскую комнату в комнату ужасов. Или наоборот.
Именно в восстановлении этого хрупкого баланса, похоже, и заключается секретный и подспудный мотив писателя.
Можно предположить, что он либо, задыхаясь от прагматичной повседневности, охотится за иррациональным, либо, до безумия напуганный собственным взрослым чувством катастрофы, ищет обратный путь туда, где снова будет под защитой.
Последний феномен, намекающий на некоторую инфантильность, представляется мне более интересным.