«А сейчас мы успокоимся, – велел себе Хемуль. – Не надо забывать, что я по-прежнему Великий. А она всего-навсего заурядная женщина, с которой я никогда больше не встречусь. Не надо было приглашать их сюда… Я старался, а стараться для культурных кругов нельзя. Теперь они во мне разочаровались. И больше не дадут никаких стипендий. Даю голову на отсечение, не дадут. – Голова болела все сильней и сильней. – Черт возьми, как же я одинок и знаменит!»
Голова Хемуля увеличивалась в размерах, становилась огромной, гигантской. Хемуль откинул ее назад на диван и весь оплыл, а за глазами у него пришли в движение несколько маленьких злобных лифтов, которые с неумолимой монотонностью начали ездить вверх-вниз, этаж за этажом, – и все, что когда-либо говорил Хемуль ездило вместе с лифтами, все его ненужные доверительные речи о муках творчества и вдохновении, и вся прочая ерунда – все это ездило и ездило, а потом его охватил ужас, и Хемуль встал.
Все движение тоже встало, остались лишь неподвижная комната и звук проезжающего экипажа где-то внизу.
Окно срисовало на себя стол с бутылками, размытый рваный контур отыгравшей вечеринки и кучу стульев, развернувшихся кто куда, словно в ссоре.
Вся комната застыла, как будто в негодовании, и Хемуль громко произнес: «Вот сейчас мне по-настоящему плохо». Пошарил ногами под диваном в поисках тапок, но ничего не нашел. Поплелся в прихожую. «Ничего не вышло, – думал он, – ну и ладно. Я устал и от них, и от самого себя, и от поэзии, в которой даже рифм больше нет, устал переживать из-за того, что́ обо мне напишут, устал от этого мерзкого климата, и от всех своих слов и мыслей, и вообще от всего, что говорится и пишется, и больше всего на свете я хочу умереть или хотя бы найти немного минералки или, на худой конец, молока».
И тут Хемуль наткнулся на галоши. Они лежали в коробке – новенькие, огромные и страшно старомодные. Их купил и приволок в его прихожую кто-то из культурных кругов.
Поскольку пол был холодный, Хемуль напялил галоши и пошел дальше.
Дорогой читатель, ты же догадываешься, что это были за галоши?
Первое, что случилось с Хемулем, – в его голове прекратили бегать лифты. Потом наступили спокойствие и легкость, а сам он стал почти невесомым.
Секунда – и Хемуль переместился от привычных проблем в высшие сферы, к которым за всю свою жизнь приближался, может быть, пару раз. В лучшем случае.
Все было изумительно. Все пришло в полное равновесие.
Хемуль подумал: «Я же сказал это. Что хочу умереть. И Бог, наверное, случайно услышал. Интересно, я уже прозрачный?»
Он замер и прислушался к ощущениям. Счастье свободно плескалось в ногах, доставая до живота, где скрываются корни самых сильных чувств, и до эгоцентрического сердца. В сердце счастье разлилось, точно плазма, а выше, в мозгу, тронуло только пару нервных волокон, ровно столько, сколько нужно.
Быть в ладу с самим собой Хемуль не привык. Но, зафиксировав изменение, лампочки его охранной сигнализации вспыхнули красным только на один миг – и сразу погасли в накатившей волне хорошего самочувствия.
Он сунул большие пальцы ног поглубже в галоши счастья и вернулся в гостиную.
Развалины праздника преобразились, приобрели таинственную притягательность, стали символом отлично проведенной ночи, наполненной ценнейшими высказываниями и оргиастическим куражом. Все несущественное стерлось, все приобрело глубокий смысл. Какой именно – Хемуля не особенно интересовало. Он открыл окно, втянул носом пришедший с моря весенний туман, поднял забытый кем-то бокал и, обращаясь к влажной темноте, сказал: «Пожалуй, я все же не умер, потому что чувствую, как что-то опрокидывается в желудок, – и мне от этого хорошо».
Примечательно, что состояние счастья никак не отразилось на отношении Хемуля, допустим, к Гафсе.
Он ее не понял, он ее не простил, он не находил ее смешной. Он просто забыл о ее существовании.
Все неприятное потонуло в этом новом весеннем тумане немыслимого эмоционального баланса: культурные круги, глупости, которые он говорил и слушал, критики, налоговая инспекция, растущий живот, уязвимое тщеславие и так далее – все просто утонуло и исчезло – вместе с желанием сочинять стихи, как бы плохо это у него ни получалось. Впрочем, о последнем он не догадывался.
И тут в дверь позвонили. Очень робко. Хемуль открыл – без удивления и без раздражения.
Это был секретарь культурных кругов, до смешного скромный Хомса, который за весь вечер не проронил ни слова. Чуть старше его, с какой-то неответственной государственной должностью.
«Простите, – промямлил Хомса. – Я, конечно, забыл свои галоши… и подумал: раз уж вы все равно не… то есть я хочу сказать, что заметил господина писателя в окне…»
«Какого еще писателя? – весело ответил Хемуль. – И как у такого маленького человека могут быть такие большие ноги?..»
Культурный секретарь тихо хихикнул и ничего не сказал. Он побаивался Хемуля и хотел поскорее уйти.
«Пожалуйста, – доброжелательно произнес Хемуль, – вот ваши галоши, обе».