Он и сам страдал от этого. «Сколько раз, — пишет он в «Исповеди», — я завидовал мужикам за их безграмотность и неученость. Из тех положений веры, из которых для меня выходили явные бессмыслицы, для них не выходило ничего ложного; они могли принимать их и могли верить в истину, в которую и я верил. Только для меня, несчастного, ясно было, что истина тончайшими нитями переплетена с ложью и что я не могу принять ее в таком виде».
Можно сказать, что и в Церковь он поначалу пришел, доверяя чутью народа, которого бесконечно любил. Но Толстой не был «народом». Он оставался
Софья Андреевна, сама верующая, была удивлена той страсти, с которой ее муж вдруг обратился к Церкви.
«Он так строго соблюдал посты, что в конце Страстной недели ел один ржаной хлеб и воду и большую часть времени проводил в церкви, — вспоминала она о том, что было в 1877 году. — Детей он этим тоже заражал; и я, даже беременная, строго постилась».
Дочь священника Кочаковской церкви, где находится фамильное кладбище Толстых, рассказывала доктору Ма-ковицкому: «Бывало, отец идет утром к заутрене, а Лев Николаевич уже сидит на камушке. Отец часто ходил ко Льву Николаевичу в дом, возвращался в два часа ночи. Много они со Львом Николаевичем говорили о вере».
Становой пристав В. Р. Чаевский слышал от крестьян рассказ: «Господа наши, значит граф с семьей, кажинный праздник в церкви; приезжают больше одни семейные, сам граф завсегда почитай пеший… Раньше начала обедни придет. Мы, мужики, на крыльце присядем у церкви, глядим — и граф присядет вместе с нами, так сидит калякает, разговаривает, значит, о делах аль о божественном».
А слуга Сергей Арбузов, который в 1881 году ходил вместе с Толстым в Оптину пустынь, вспоминал, что в 1877 году, отправляясь рано утром в церковь, граф сам седлал лошадь, чтобы не будить конюхов.
«Исполняя обряды Церкви, — писал Толстой в «Исповеди», — я смирял свой разум и подчинял себя тому преданию, которое имело всё человечество. Я соединялся с предками моими, с любимыми мною — отцом, матерью, дедами, бабками. Они и все прежние верили и жили, и меня произвели. Я соединялся и со всеми миллионами уважаемыми мною людей из народа».
Но упрямый ум Толстого не мог остановиться на том, что он поступает как все и, следовательно, поступает верно. Первый же опыт причастия после длительного отказа от него вызывает в нем душевное отторжение.
«Никогда не забуду мучительного чувства, испытанного мною в тот день, когда я причащался в первый раз после многих лет. Службы, исповедь, правила — всё это было мне понятно и производило во мне радостное сознание того, что смысл жизни открывается мне. Самое причастие я объяснял себе как действие, совершаемое в воспоминание Христа и означающее очищение от греха и полное восприятие учения Христа. Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачивать всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями с стремлениями отцов, писавших молитвы правил, так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я и не чувствовал искусственности моего объяснения. Но когда я подошел к Царским дверям и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резануло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера…»