Мы с Ванчо вошли в избу. На столе стояло деревянное корыто, — то самое, в котором у нас по утрам чистят картошку. (Сварят ее в чугунке, воду сольют, а картошку— в лоток и на стол.) Так вот: посреди стола стоял этот лоток, и в нем лежали обезглавленные тушки кур. Немного — штук пять-шесть. За столом сидела Анисья Софронова — соседка Нюрки и ощипывала с цыпленка перья. Наполовину ощипанная тушка лежала с краю стола, у скамейки.
— Извините, Андрей Васильч, — повздыхав, проговорила Нюрка. — Ждала-ждала… Еще тутось кое к кому бегала. Отказываются. Какие-то вы все неправдошные мужики! Походила-походила — да вот сама решилась.
И она кивнула на стол.
Рядом с лотком стояло глиняное блюдо. В нем лежали цыплячьи головы с закрытыми белесой пеленой глазами.
НА ПОРУКИ
Если вам случится когда-нибудь побывать на нашем липяговском кладбище, то прошу вас не забыть поклониться одной могиле…
Вы ее непременно увидите. Она — у самых кладбищенских ворот, метрах в десяти от калитки. Правда, могила эта ничем не отличается от других: за невысокой железной решеткой вы увидите холмик, выложенный дерном. Ни деревца на нем, ни цветочка — лишь высится треугольный обелиск, увенчанный красной пятиконечной звездой. А на обелиске — надпись:
Прошу вас: остановитесь у этой могилы. Снимите шапку. Тут лежит человек, вся жизнь которого была посвящена тому, чтобы сделать нас, липяговцев, лучше…
Я часто думаю, что если и мне судьбой уготовано быть похороненным на липяговском кладбище, то я хотел бы лежать рядом с Александром Михайловичем Серебровским.
Александр Михайлович был директором нашей школы бессменно сорок лет. Все мы, липяговцы, учились у него. Когда хоронили Серебровского, то за гробом его шло все село. Шли седобородые старики и бабы-солдатки, инвалиды войны на костылях и краснолицые парни в железнодорожных шинелях… Шли ученики, начиная от Ванчо Каурова, которому скоро паспорт получать, а он все в шестом классе, и кончая малышами-первогодками… Многие плакали. Слезы мужиков поразили меня. Во-первых, потому что липяговцы сдержанны в проявлении своих чувств; и во-вторых, потому что при жизни был Александр Михайлович жестковат, требователен, непомерно ворчлив, а порой и вспыльчив. Виною тому, как мне кажется, шляхетское его происхождение.
Серебровский поляк по происхождению, в прошлом офицер. Перед началом империалистической войны он окончил шляхетский офицерский корпус по отделению фортификации и служил в полку. После Октября солдаты полка, находившегося в то время под Нарвой, избрали Серебровского, саперного офицера, своим ротным командиром. С этой своей ротой Александр Михайлович и прошел всю гражданскую.
Александр Михайлович был высок, сухопар, даже, пожалуй, очень высок и очень сухопар. К тому же он никогда не сутулился, отчего казался еще выше. Он всегда держался прямо, ходил быстро, а говорил отрывисто и четко, словно подавал команду.
Серебровский жил при школе. Бывало, когда ни заглянешь в школу, Александр Михайлович все что-то хлопочет. Уж какой год, как нет его в живых, а и поныне, особенно вечером, проходя пустынным школьным коридором, все вздрагиваешь: так и чудится, что слышишь его шаги…
Шаги Серебровского ученики за версту отличали от шагов других учителей. По офицерской выправке его отличали. Он всегда носил сапоги и полувоенную форму: гимнастерку грубого сукна с накладными карманами, узкие, «бутылками» галифе.
Стоит мне закрыть глаза — так и встает передо мной Александр Михайлович. Вот он идет по коридору: высокий, подтянутый; руки сжаты в кулак — лишь большие пальцы оттопырены в стороны, все равно как дедов кочетыг… Кажется, что стоит прислушаться на миг, — и ты услышишь четкие шаги Серебровского: раз-два… раз-два… тук-тук… тук-тук…
Александр Михайлович преподавал математику. Это доставляет огорчение, но я должен признаться, что в мои математические способности он не верил. Да и не мудрено!
Мне слишком часто приходилось испытывать его долготерпение.
Вот вызовет он к доске — решать задачку. Корпишь-корпишь над ней — семь потов с тебя сойдет, а задачка все не получается. Серебровский нетерпеливо поднимется из-за стола, примется ходить взад-вперед по классу: раз-два… стук-стук… Он не подскажет, не подсобит тебе наводящим вопросом. Он лишь расхаживает по классу да недовольно пофыркивает в свои короткие усы. Позади нарастает шепот: это друзья, чувствуя, что ты попал в беду, стараются выручить тебя подсказкой. Но Александр Михайлович шикнет на них — и снова в классе тишина… Помучив тебя, сколь надо, Серебровский раскроет журнал и скажет:
— Шадись! Шкет…
Он шепелявил. Дефект этот был у него не врожденный, а из-за того, что у директора начисто отсутствовали зубы. Не знаю, может, в гражданскую он перенес цингу, но зубов у Серебровского не было совершенно. Торчал, правда, один клык впереди, да и тот, кажется, держался на железке. Как начнет ругать, так шипенье одно и слышится, все равно как пар лишний из паровоза выпускают:
— Ш-шадись, ш-шкет! Не выуш-шил урок…