— Теперича в Лебедянь ходил. По личному, можно сказать, вопросу. А в старину, когда помоложе был, все по обчественным делам ходил. Один бог знаить, куда меня ноги носили! Окружной ходил, на церковь деньги собирал… Придешь, бывало, к купчишке, он тебя поколотит сначала, а потом и денег даст. Да-а… На святой реке Иордани был, и в Киеве-городе… И к богу ходил, и к Калинину ходил. А то как же!
— И все пешком?
— Пяшком, пяшком… так-то оно надежней.
— В Лебедянь-то зачем в даль такую ходил? — продолжала расспрашивать мать.
— В Лебедянь-то? Да так, от скуки. Летом-то я скотину стерегу. А зимой лежишь-лежишь на печи — скучно. Начну вспоминать все, как жизнь прожил да людей разных, что встречал. Вот надысь, убей меня, не припомню, как была фамилия нашего командира орудейного, в Порт-Артуре, значит. Ни спать не могу, ни есть. Как же это так, Егорий, командира забыл! Нехорошо. А в Лебедяни батареец один знакомый жил. Ну как бы тебе сказать… вот он поймет, — старик повернулся ко мне. — Мы с ним возля одной пушки в прислугах были. Митрием звать. Дай, думаю, схожу к Митрию, узнаю про командира. Пошел, а он ить, сказывают, прошлой осенью умер. Вот и иду теперича домой, обратно. Иду и думаю: давно в Липягах не был! Дай зайду, мол, погляжу — изменились как. Вижу: дом больно хорош. Вот и зашел, значит. А вышло, дом-то, он казенный.
— Казенный, казенный, — подтвердила мать, вздыхая.
— Это хорошо. Теперича все в казенных живут. — Старик погладил бороду рукой и продолжал: — Еще хотел я узнать, куда девался Сережа, который коробки спичечные собирал? Кажись, ваш был, липяговскай. А давно не видать… Жив ли?
— Нет его, потому и не ходит, — сказала мать.
— Вон как! Что ж, своей смертью?
— Долго рассказывать, дедушка, — тихо отозвалась мать. — На кухню пошли б, чаю попили б… оно и поговорили бы…
— Что ж — и чаю можно! — согласился старик и, шаркая валенками по полу, пошел следом за матерью на кухню.
«Странный дед!» — подумал я.
Один вид его так напомнил мне старые Липяги.
В старину по Липягам шлялась уйма всякого люду. Бывало, как настает день, — так и идут с самого утра: богомолки, нищие, погорельцы, слепые, гадалки, фокусники… Ходили коновалы, бравшиеся «выкладать» хряков и жеребчиков; ходили всякие мастеровые: стекольщики, жестянщики, шерстобиты.
Но, пожалуй, больше всего ходило кусочников. Побирающийся кусочками и нищий — это не одно и то же. Нищий — чаще всего калека. Просить милостыню стало для него своего рода профессией. Поэтому он требователен, назойлив. От него нередко и самогоном попахивает, ибо, набрав кусочков, он не прочь продать их.
Мужик-кусочник — это пахарь, временно попавший в беду. Или лошадь у него околела и он не обработал надела, или градом рожь выбило. Некуда податься, и мужик шьет рядновый мешок, надевает его и идет с ним по соседним селам — собирать кусочки на пропитание.
Бабушка наша добрый была человек — она не разбиралась в таких тонкостях. Для нее что кусочник, что нищий — одна цена. Услышит она от двери: «Подайте Христа ради!» — тут же берет в руки ковригу хлеба, — ра-а-з! — ножом кусок от него и подает. Подает, хотя бы это была последняя коврига.
Мать — не чета бабке! Мать сначала оглядит просящего милостыню, прикидывая: что это за человек? Впервой ли он пришел или часто она видит его в избе? Видит, мужик робеет, не поднаторел еще вымаливать: не крестится по четверти часа, не плачется, а, войдя, говорит попросту: «Подай, хозяюшка, пострадавшим от градобития!» Такому мать всегда подавала, коли было что. А нищему, который и зимой и летом пороги в избе обивает, бросит коротко: «Бог милостив… У самих нет»… И сколько бы тот ни молился, стараясь разжалобить мать, все напрасно! Когда дверь за ним закроется, мать пояснит: «Просит, а от самого самогонкой несет за версту. Людей только во грех вводит…» Или: «Повадился ходить — на неделе второй раз явился. Тот раз пришел и: «Не купите ли кусочков?»
Не любила мать попрошаек-профессионалов, зато все готова была отдать погорельцам.
Я вообще замечал, что у каждого в пашей семье были любимчики среди этой пестрой толпы шатающихся по деревням.
Дед, например, примечал мастеровых, но терпеть не мог цыганок и всяких иных ворожей и гадалок… Вот шумной оравой ввалятся в избу цыганки. Окружат бабушку со всех сторон, все равно как мухи кусок хлеба с патокой: «Вай, тетушка, погадаем! Счастье надолго… Сыновьям да внукам господь бог жен хороших пошлет…»
Несут всякое, перебивая друг друга, и не слышат, что в избу дед вошел. Вошел; первым делом путо, которым был подпоясан его армячок, развяжет и: «Кхе!» — кашлянет, а сам делает вид, что путо поудобнее складывает, чтоб замахнуться.
Цыганки вмиг притихнут — шуч! — бегом к двери. Будто их и не бывало в избе.
Зато дед не пропустит мимо ни одного мастерового, не потолковав с ним.
Вот появляется в конце улицы ведерник. За спиной у него мотки ржавой жести; в руках — ножницы, укрепленные на подставке.
— Тазы, ведра чинить! Чугуны, самовары лудить! — орет он во все горло.