Дед подзовет его; если это знакомый ему, хороший мастер, они посидят рядком на завалинке, покурят, поговорят о том, о сем — и быть по сему. Дед займется своим делом, мастер пойдет далее, тазы и ведра чинить…
Но случается, ведерник новенький, незнакомый деду. Андрей Максимович ни в каком разе не отпустит его, не испытав на деле: каков он из себя мастер? Справившись, сколько тот берет за починку ведра, поторговавшись, сколь требует приличие, дед выносит из сарая скамью, лом и другой инструмент, которого всегда у такого мастера нехватка. Когда все, наконец, готово, дед вручает ведернику какое-нибудь завалящее ведерко. Тот сгоряча начинает стучать. Громко стучит, споро! Дед стоит напротив, смотрит: не с того начал, паршивец, сразу видно — не мастер! Однако дед и виду не подаст о своих подозрениях. Покуривает самокрутку да пощипывает свою бороду.
Наконец мастеровой кое-как справился с делом. Новое днище вставлено. Дед берет ведерко и не спеша направляется к кадке с водой, стоящей под ракитой. Ведерник не очень охотно идет следом. Настает самый трагический момент. Зачерпнув из бочки воды, дед поднимает ведерко и, прищурившись, глядит в днище. По всему свежему шву то тут, то там бьют тоненькие фонтанчики воды.
— Ну что, мастер?!
«Мастер» смущенно чешет затылок.
— Жесть очень грубая… — говорит он, оправдываясь. — Но это ничего… мы сейчас дыры-то суриком… Есть у меня…
— Я т-те дам сурик! — кричит дед. — Мы и сами мастера суриком-то дыры замазывать! На! — Дед сует ведернику вместо двугривенного, как сторговались, пятак и продолжает строго: — Не сподручен делать — не ходи, не обирай баб. Коль еще раз увижу — штаны сниму да крапивой по этому самому месту! А теперь — вон твоя дорога… — дед укажет за околицу. — Иди!
Мастеровой поспешно сложит свой инструмент — юрк! — мимо мазанок да на проселок.
Дед встанет возле сарая и стоит, пока ведерник не скроется в Морозкином логу…
Дед любил мастеровых, а бабка — богомолок. Когда бабка помоложе была, она сама, по ее рассказам, ходила по «святым» местам. В Киев ходила, в Печерскую лавру, в Загорск. Может, поэтому она была так сердобольна к богомолкам. За пузырек «святой» воды, за крестик, принесенный из какой-либо обители, она, бывало, все готова отдать. Ночевать пускала странников божьих, обмывала их.
Дед смотрел на это равнодушно, мать — с нескрываемой неприязнью.
Богомолки не ходили поодиночке, все чаще — на пару, а то и целой гурьбой. В лаптях, намерзшиеся, давно не мытые, они ходят из избы в избу и просятся на ночлег. Если мать одна дома, она наотрез отказывала:
— Негде! Самим тесно. Вон их сколько, гавриков… — она укажет на нас, ребят.
Но случись тут бабка — та вступится, начинает уговаривать мать. Почуя слабинку, богомолки сидят, выжидают. Мать выйдет куда-нибудь по делу: за водой ли, в погреб, — вернется, а старухи уже на печи лежат, греются.
— Не сердись, Палага, я пустила, — скажет бабка. — Куда ж им, божьим людям, податься?
Мать промолчит, а в душе она «гребовала» ими, богомолками. Таскаются всюду, еще вшей нанесут.
Лишь только утром богомолки выметутся из избы, мать — на печку. Заграбастает все зипуны, подстилки — и на мороз их. Поморозит хорошенько, перестирает, — только уже после этого нас, детей, на печь укладывает.
Не любила мать тех, кто, пользуясь добротой людской, хотел для себя побольше урвать. Зато она готова была отдать последний кусок хлеба погорельцу или пострадавшему от градобития. Не спрашивал я у нее, но думаю, что в старое время, до революции, ей и самой приходилось ходить «в кусочки». Может быть, поэтому она и по сей день любит повторять:
— От сумы да от тюрьмы не отказывайся!..
Мои сегодняшние ученики не помнят ничего этого.
Для них это такая далекая старина! Не видали они на своем веку ни кусочников, ни нищих, ни богомолок, ни проходимцев, объявляющих себя ради куска хлеба мастеровыми.
И я не видел бы всего этого, родившись на десять-двенадцать лет попозже: потому как едва стали на селе колхозы, все ходоки на Руси разом перевелись.
Первыми исчезли кусочники. Артель положила конец обездоленности мужика. Из его жизни исчез «рок».
Мы частенько забываем об этом. А ведь кто живет на селе, тот знает, что и теперь случаются градобития и теперь вымерзает рожь… Однако где они, кусочники? Сколько ни случалось у нас в Липягах таких несчастий, никто из колхозников и не думал браться за суму.
Вымерзла озимь — весной пораньше перепахали клетку да яровым ее засеяли. Ржи поменьше получили, зато проса уродились хороши. Глядишь, и вышли из беды.
Следом за кусочниками мало-помалу исчезли и калеки-нищие, нищие-профессионалы. Каждому — и инвалиду-калеке— дело в артели нашлось. Бывало, вскоре после того, как организовались колхозы, мать, подавая кусок нищему, скажет:
— Из какого же ты села? Али тебя в колхозе не устроили? Шел бы скотину стеречь.
Перестали ходить попрошайки. И погорельцы тоже. Потому — погорел человек, — разве колхоз оставит его в беде? Сообща и избу новую поставят, и скотиной обзавестись помогут.