В свою очередь, немало эпистемологических импликаций можно обнаружить и в борьбе эстетического и функционалистского лагерей в позднем Баухаусе. Как отмечает Карнап в дневнике после поездки в Дессау, левое крыло школы считает, что не только художественные теории, но и художественные объекты могут все еще содержать метафизику[810]
. Так, к примеру, знаменитая лампа Баухауса[811], прозрачная по конструкции и делающая видимой всю свою электрику, оказывалась чрезвычайно дорогой в производстве. Индустриально вдохновленные формы требовали все еще довольно сложной ремесленной выделки, а всякая прозрачность стиля или его отрицание оказывалась стоящей так же дорого, как и сам стиль[812]. Аналогичное требование к языку, включая и исходившее от фактографии, оборачивается не желанной прозрачностью, но только бо́льшим числом ухищрений. Однако в 1929 году тезисы Карнапа перед аудиторией Баухауса и тезисы Чужака в первом сборнике материалов работников Лефа звучат не только безоговорочно прогрессивно, но и совершенно синонимично. Ср.:1) не существует вещей вне опыта; (2) не существует никакой метафизики силы вне физики движения; (3) не существует никакой психологии, не укорененной в опыте; (4) не существует таких социальных объектов, как государство или народ[813]
.Первое – решительная переустановка всей новой подлинно советской литературы на действенность. <…> Второе – полная конкретизация литературы. Никаких «вообще». Долой бесплотность, беспредметность, абстракцию. Все вещи именуются собственными именами и научно классифицируются. <…> Третье – перенесение центра внимания литературы с человеческих переживаний на организацию общества[814]
.Эти программы могут показаться расходящимися в последних пунктах – там, где дело касается политики, но в 1929 году, когда тезисы «Научной картины мира» звучат в Баухаусе, директором которого является Ханнес Майер, марксистская концепция истории считалась основанной на эмпирическом опыте, тогда как неслучайно появляющиеся в лекции Карнапа концепты вроде
Впрочем, по мнению основателя «дискурсивной сети 1900», не только логика, но даже грамматика сохраняет задел метафизики[816]
. Продолжая пользоваться не столько протокольными предложениями, идеально соответствовавшими «интернациональному стилю», но обыденным[817] и, в частности, немецким языком, представители левой интеллигенции постепенно приближались к статусу «людей одного костра», первые отблески которого Третьяков зафиксировал в своих разъездах по Германии 1931 года, когда борьба с метафизикой в философии, орнаментом в искусстве и национал-социализмом в политике еще продолжалась.Так, защищая Майера, последнего директора Баухауса, Нейрат ставит ему в заслугу, что тот «принес в школу не только общую научную картину мира, но боролся за новые формы жизни социализма»[818]
. В его собственном случае протокольные предложения и графический язык тоже приобретают все более эксплицитную политическую окраску, хотя при этом его марксизм по-прежнему носит сциентистский и технократический характер, противопоставленный всякой философии, включая «позитивную». Так же, как и для фактографии, боровшейся с идеологией (прежних сюжетных форм) и бывшей при этом «литературой ленинской ориентации», Нейрат убежден, что логическим анализом можно бороться не только с метафизикой в науке, но и с (враждебной) идеологией в политике. Он даже планирует путешествие в Москву – не столько для идеологических дискуссий, сколько по делам своего универсального графического языка, он все еще считает возможным «воздерживаться от идеологических суждений и концентрироваться на техническом»[819]. К счастью или нет, но эта поездка не состоялась, а вот Майер, уже покинувший пост директора Баухауса, отправляется в феврале 1931 года в Москву в сопровождении учеников[820], чтобы заниматься строительством соцгородков при заводах Магнитогорска, Свердловска, Перми и Соликамска (которые с воздуха будет приветствовать Арагон в поэме «Ура, Урал!»)[821].