Впрочем, до изучения фашизма французские научные и литературные институты были ориентированы на совсем другие объекты
. Чтобы понять характер отношения французской интеллектуальной традиции к категории объекта, необходимо снова ненадолго вернуться в 1920-е годы и тот синкретизм, который царил между литературой сюрреализма и зарождающейся французской этнологией, а вслед за этим вспомнить и о еще более раннем этапе формирования республиканской социологии и лингвистики и причинах ее кризиса[909].«От дяди к племяннику»: социальные факты Дюркгейма и найденные объекты Мосса (1894–1924)
Если для раннего русского авангарда характером трансцендентального означаемого обладало понятие вещи
– в том числе и, может быть, прежде всего «речевой» или даже «звуковой вещи»[910], то поздний советский авангард как более социологизирующая тенденция был ориентирована на такой тип объекта, как факт[911].Более того, как и советовал Дюркгейм, производственная литература «рассматривала социальные факты как вещи»[912]
, то есть не как умозрительные психологизированные абстракции, но как вещественную реальность – или как «материальный факт».Параллельно тому, как в 1920-е логический позитивизм Венского «Общества Эрнста Маха» все больше отказывался от психофизиологического детерминизма данных сознания[913]
, литературный (нео)позитивизм Лефа – вслед за социологическим позитивизмом Дюркгейма – делал факт существующим вне индивидуального сознания и обладающим принудительным характером, который не мог не оказаться созвучным власти большевиков. В столь любимой Лениным поговорке о «фактах – вещи упрямой», пожалуй, так же важно их упрямство, как и материальный характер[914].Словом, как это уже было в истории литературного позитивизма
XIX века, дискурсивная инфраструктура авангарда испытывала влияние немецкой и французской традиции с некоторым временным зазором[915]. Если для раннего периода (формализма) характерны следы влияния немецкой психологической науки о восприятии[916], то для позднего (Лефа) более релевантна оказывается французская социология Новой Сорбонны.Не в последнюю очередь в словаре Лефа циркулируют факты, заимствованные именно из французского словаря (faits
), которые, будучи «сделанными», действительно позволяют рассматривать себя как вещи, делание которых уже давно переживал русский авангард[917]. Если не французская этимология, счастливо сочетающая в fait несомненность существительного и сконструированность причастия, то, во всяком случае, характер теоретизируемого Дюркгеймом феномена, внешнего для индивидуального сознания, то есть «объективного», и одновременно оказывающего на него принудительное воздействие, как нельзя лучше подходил для метода оперативного писательства Третьякова: факты и документальны, и производны (и к тому же «производственные»). Все это и требует несколько подробнее остановиться на истории французской республиканской науки, и позитивной социологии в частности.Подобно тому, как от отца экспериментальной фонетики тянется неочевидная, но многое объясняющая нить к отцу структурной лингвистики (хотя Соссюру и не придется часто подчеркивать генетическую связь с исследованиями устной речи и региональных диалектов Бреалем, оставив себе на память только метафору image acoustique
[918]), в методах французской социологии и антропологии тоже прослеживаются важные родственные отношения, которые, однако, в отличие от науки о языке, скорее культивируются, даже будучи не самыми прямыми.«Фамильным сходствам» между эмпирической фонетикой и своим семиотическим позитивизмом Соссюр предпочитал не видеть «ничего кроме различий». Вместе с тем, отказываясь от генеалогических связей, лингвистика выстраивала структурные параллели с современной ей социологией: в частности, понятие valeur
делало элементы знаковой системы лишенными всякой органической связи со своими референтами, но при этом принципиально внешними, коллективно доступными и находящимися в постоянной циркуляции социальными фактами[919].