Возможно, именно поэтому следующее научное поколение – к которому как раз будет принадлежать «республиканская этнология» со всеми своими противоречиями – сделает акцент не на произвольных единицах системы
, но на реальных материальных объектах и сохраняющих физическую связь следах, даже если они и будут продолжать подчиняться комбинаторной логике социальной или лингвистической системы. Однако сам принцип произвольности единиц (оторванных от органической связи с какими-либо истоками), свобода их сочетаний и равенство обмена – все это, еще недавно казавшееся залогом республиканского порядка, теперь оборачивается аргументом против тех самых ценностей (valeurs) и иерархий, обнаруживших слишком много непрозрачности[920].Объекты
«республиканской этнологии» будут стремиться сочетать эпистемологический характер внешнего социального факта, какими они были в «родительской» дисциплине – позитивной социологии Дюркгейма (и какими были знаки в лингвистике Соссюра), с эмпирическим опытом, ценность которого культивировалась еще ранее в эпистемологии Бреаля и Бернара[921]. Такой опоясывающий – «через голову отцов к дедам» – или даже гибридный характер оправдан самой историей позитивных наук, которые еще недавно являлись эмпирическими исследованиями и были вынуждены опираться на полевой сбор материала в провинции и вхождение в плотный контакт научного центра с данными из регионов[922]. Этнология снова сделает ключевым акцент на полевой работе (и конкретно – на сборе устного материала), противопоставленной абстрактным кабинетным занятиям и культу книги. Марсель Гриоль даже назовет этнографию «захиревшей, бедной родственницей» (parente pauvre, chétive) благородных наук и практики архива, несправедливо привилегированных в ущерб «живой реальности» (réalité vivante), в чем можно вполне увидеть претензию на «фамильное сходство» с эмпирической фонетикой Бреаля[923].Зафиксировав-и-истребив
провинциальные диалекты, а также укрепив по возвращении благодаря собранным данным свои позитивные методы, французская наука вскоре начнет нуждаться в новом сборе – на следующем витке ее укрепления эмпирическим материалом. Отношения науки с исследуемым объектом можно в принципе всегда рассматривать как колониальные циклы ограбления и сопутствующей экзотизации[924], но никогда эти рамки не совпадали так буквально, как в истории французской этнологии. Поскольку региональные патуа уже были исследованы лингвистами, этнологам пришлось отправиться дальше – в колонии Французской республики, распространяя на них действие процедур записи-и-стирания, которое можно назвать общим эффектом этнологии, или E-effect.Впрочем, если родная речь
французской провинции рисковала исчезнуть под действием записывающих устройств и педагогических усилий из центра, то чужие объекты, привозимые из африканских экспедиций, наоборот, скорее ставили вопрос о степени универсальности собственной культуры метрополии. Именно это отличает – при всех очевидных «фамильных сходствах» и прямой линии наследования – историю колониальной этнологии сюрреализма от республиканской социологии дрейфусаров[925].Valeurs, affaires, accusations
Когда республиканские ценности (valeurs
) и значимость (valeur) социальных фактов победили, а Дрейфус был помилован, освобожден, полностью оправдан, восстановлен на службе и наконец награжден орденом Почетного легиона к концу Первой мировой войны, Дюркгейм и Соссюр уже были мертвы, а их доктрины оказались на вершине признания. Между тем противная сторона грезила реваншем – не только политическим, но и интеллектуальным. И первый прием такому «возвращению вытесненного» был оказан литературой.Со времен дела Дрейфуса, спровоцировавшего письмо Золя президенту Третьей Республики («Я обвиняю»), интеллектуальное поле (во Франции) становится полем боя
не столько между нациями или империями (и соответствующими эпистемологическими и литературными традициями), сколько между различными политическими тенденциями – правыми и левыми, то есть переводится из режима империалистической войны в гражданскую[926]. Теперь фронтовая картография включает не только литературу или науку как таковые, но и сами отношения между переживающим все большую демократизацию Университетом и идеологической реакцией становящейся, в свою очередь, все более изящной словесности[927], а все эти фронты закрепляются реальной топографией Парижа: на правом берегу живут «аристократы мысли и слова», на левом свирепствует сциентизм и позитивизм Университета[928].