Это не только формальное или материально-семиотическое различие художественных техник, оно же вскоре оборачивается эпистемологической дифференциацией советской этнографии и французской этнологии и последующими политическими расхождениями. Одной из постоянных рубрик
Однако до начала войны еще остается время, и мы снова переместимся с Левого берега – на правый, с самой восточной набережной Сены – на самую западную, где в 1930-х музей Трокадеро как раз переживает значимые трансформации, а констелляция французских сюрреализма и этнологии получает еще одно значимое дополнение – Музей человека.
Этносюрреализм был разведкой боем в области антропологии, намерение разъять конвенциональные культурные «тела» и понять культуру не как протяженное целое и единый организм, но как ассамбляж конвенциональных знаков наследовало структурной лингвистике[987]
и предвещало структурную антропологию[988], но было более воплощенным и заземленным (на полевые исследования) знанием. И все же чем дальше в 1930-е, тем меньше такая комбинаторика «разрезов и частей тел»[989] на границе искусства и науки была возможна, а усилия теперь направлялись к тому, чтобы «взаимопроникновения тела и образного пространства <были> настолько полными, что все революционное напряжение станет телесной иннервацией коллектива»[990].Пока с 1924 по 1934 год у власти в стране находятся левые из французской секции Социалистического рабочего интернационала (SFIO) и представителей Радикальной партии (PRRRS)[991]
, единое сложнодифференцируемое поле сюрреализма и этнологии переживает расцвет, но в начале 1930-х (когда в Париже как раз оказывается Беньямин) это поле начинает распадаться (или его субполя – автономизироваться)[992]. С одной стороны, сюрреализм, теперь все более ассоциирующийся с онейрическим визионерством Бретона, с другой – все более универсалистски и гуманистически ориентированная программа Музея человека (как вскоре будет называться Трокадеро)[993] теперь даже скорее конкурируют за политическую артикуляцию. Существовавший между нимиСтарый Трокадеро был международным блошиным рынком, куда отправлялись за вдохновением художники и где скапливали – без особого разбора – экзотические объекты колониальные экспедиции, но становящаяся на ноги этнология требовала более монументальной конструкции своего объекта, которым теперь и становится Человек с большой буквы. Как уже было ранее с лингвистикой, которой пришлось при учреждении себя как науки отбросить все неструктурируемые феномены – речь и диахронию, а также с «научным литературоведением», отказавшимся от эклектического биографизма и импрессионистической критики, так теперь этнология, претендующая на становление наукой, должна была отбросить все, что напоминало в ней об искусстве сюрреализма, а музей – отказаться от капризов борхесовской классификации. Так и в «подлинно советской литературе» теперь «все вещи именуются собственными именами и научно классифицируются»[995]
. Сначала искусство бросается на первичный разбор завалов колониальных экспедиций, а потом уже является наука, сперва дружественная и малоотличимая от него, но вскоре обвиняющая его в недостаточной систематичности определений и предлагающая взамен спасительную тавтологию. Человек – это больше не собрание железа, сахара и магния, человек – это Человек.