Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Вслед за литературой факта «новая проза» взаимоисключающим образом указывает на недопустимый дидактизм и на непростительную отстраненность старой литературы[1174]. Поэтому она сама стремится не просто предъявить чрезвычайный материал или предложить чрезвычайное стилистическое решение (все это принадлежало бы еще только литературному позитивизму и инфраструктуре авангарда соответственно), но учредить определенный чрезвычайный способ действия или поведения на письме. В результате этого «новая проза» как бы дистанцируется не только от старого порядка письма, но и от порядка письма вообще[1175], сближаясь с физическим действием, прямым участием, как это уже имело место в оперативной фактографии: «Для нынешнего времени описаний мало. Новая проза – само событие, бой, а не его описание. То есть – документ, прямое участие автора в событиях жизни. Проза, пережитая как документ»[1176].

Следуя проверенным парадоксам литературного позитивизма[1177] и диагнозу Герцена в частности (ср. «Мы не врачи, мы – сама боль»), Шаламов распространяет чрезвычайное положение с референциального на прагматический уровень своей прозы, с фактов, требующих точной, почти технической фиксации (а не просто описания или «зарисовки»), на сами факты, процедуру их записи или событие письма, требующие не меньшего внимания и продолжающие «участие автора в событиях жизни» в столь же милитантное поведение за письменным столом, но при этом как бы всегда одной ногой остающееся на лагерной пилораме.

Столь странную конструкцию отношений между материалом и техникой его фиксации/предъявления можно объяснить только наследованием Шаламова литературе факта высказывания. Наряду с оперативным фактографом Третьяковым и инженером водных сооружений и человеческих душ Платоновым в биографии Шаламова сосуществуют так до конца и не примиренные ставка профессионального литератора и опыт, всякую литературу отрицающий[1178]. С одной стороны, Шаламову все время чудится письменно-интеллектуальное предательство невыносимой реальности лагеря[1179], с другой – его раздражают и «популизм», и пренебрежение к профессии в литературной среде. Именно из этих почти физически не сочетаемых обстоятельств и вырастает особая модификация письма Шаламова. Примечательно, кого именно он призывает на очередной суд «второй профессии»:

Я считаю наиболее достойным для писателя разговор о своем деле, о своей профессии. И тут я с удивлением обнаруживаю в истории русской литературы, что русский и не писатель вовсе, а или социолог, или статистик, или все что угодно, но не внимание к собственной профессии, собственному занятию есть русский писатель. Тема писателя важна лишь Чернышевскому или Белинскому. Белинский, Чернышевский, Добролюбов. По журналистским понятиям, каждый ничего не понимал в литературе, а если и давал оценки, то применительно (к) заранее заданной политической пользе автора («О моей прозе»).

В лучших традициях литературного позитивизма, к которому принадлежат и все перечисленные, Шаламов нападает на тех, кто пытался учить или лечить других, вероятно будучи недостаточно зорок, по его мнению, к собственной профессии. С того момента, как русской литературе был поставлен «диагноз Герцена», она старается быть внимательной прежде всего к собственным недугам, а не к параллельным рядам, – именно это отличает физиологический очерк 1840-х от «очерка, правдивого как рефлекс» 1920-х. К этой же модификации литературной психофизиологии принадлежат и рассказы Шаламова, которые, по его собственному выражению, «записан<ы> за один раз, при нервном подъеме» и имеют «законы чисто мускульного характера» («О моей прозе»).

Как и литература факта высказывания Третьякова, литература чрезвычайного положения Шаламова всегда внимательна не только и не столько к сообщаемым фактам (сколько бы важны или чрезвычайны они ни были), но и в особенности – к собственной активности писателя и участию в этом его тела. В случае отправки на колхозы и тем более в лагерь ее уже довольно сложно свести к чисто трансцендентальному акту, и поэтому она довольно быстро получает как свою техническую, так и свою физиологическую артикуляцию, а акт письма сближается с физическим трудом:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное