Думать о том, что стихи могут иметь познавательное значение, – это оскорбительно невежественная точка зрения. Поэзия неизмеримо сложнее социологии, сложнее «да» и «нет» прогрессивного человечества, сложнее некрасовских стихов («О моей прозе»).
Только прошедший опыт концентрационного мира наследник натуральной школы может быть столь насторожен к призывам смешения литературного труда со «второй профессией». И в то же самое время – продолжать удерживать наследство
У меня ведь проза документа, и в некотором смысле я – прямой наследник русской реалистической школы – документален, как реализм. В моих рассказах подвергнута критике и опровергнута самая суть литературы, которую изучают по учебнику (Там же).
Чтобы понять, в чем заключается отличие экспроприируемого Шаламовым наследия русского реализма от (собственно совпадающей с ним) литературы, изучаемой по учебнику, нужно опять же обратить внимание на те сдвиги, которые произвела в
Это Белинский считал, что «Евгений Онегин» – роман характеров. <…> Достоевский при его гениальности в критических своих <исследованиях> не ушел дальше Белинского, воспользовался для своего анализа принципами Белинского и – постоянный чтец пушкинских стихов и «Пророка», и «Рыцаря бедного» – не хотел заметить их звуковую организацию[1188]
.Таким образом, в войне Шаламова против всех наук и искусств «прогрессивного человечества» приходится все же прочертить некоторый дисциплинарный фронт. Если социология и экономика неизбежно промахиваются мимо сути литературы (хотя их научным авторитетом еще пытался заручиться
Если учительная литература намеревалась при посредстве новой науки (тоже понимавшейся как эмпирическая – см. позитивизм Конта) построить новый мир, то уже опыт Первой мировой войны (с которой, по мнению Беньямина, «люди вернулись не богаче, а беднее опытом, доступным пересказу»), а также (разумеется, во многом послужившие ей) научно-технические изобретения начала века не оставляли возможности для «отображательства» в литературе. Точно так же вошедшая в резонанс с революционной политикой и строительством нового быта дискурсивная инфраструктура авангарда и социалистической трансляции, что рассчитывала построить нового человека, переживает обрушение в опыте лагерей, но тем более не может вернуться к гуманистическим идеалам русского реализма. И поэтому «новая проза» продолжает и радикализует авангардные эксперименты, все больше сдвигаясь от психофизиологии общественного вкуса, которого, как и общественного мнения, уже почти не осталось к концу 1930-х, к просто физиологии («что-то в этом физиологическом обосновании есть»), от задач «психоинженеров и психоконструкторов», теперь оккупированных властью и превратившихся в «инженеров человеческих душ», к «законам чисто мускульного характера», от «способов познания жизни» к опыту «голой жизни»[1189]
.