Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Другими словами, Шаламов списывает в утиль только гуманитарные науки, равно как и вдохновлявшую их, но тоже провалившую свою гуманистическую миссию литературу[1190]. Для традиции литературного (пост)позитивизма это меняет немногое, разве что заставляет окончательно отказаться от телеологической перспективы и сосредоточиться на психофизиологических экспериментах. От лефовского «очерка, правдивого как рефлекс», который уже не очень доверял сознательным намерениям автора, к «пощечине по сталинизму» русская литература избавляется от рудиментов педагогики, но сохраняет аффилиацию с эмпирической наукой.

Именно это объясняет такую ценность свидетельства для Шаламова, больше не верящего в (социальные) факты[1191], но продолжающего придерживаться научного мировоззрения. В его рамках свидетельство является ключевой процедурой, а жанр протокола буквально связывает опыт концентрационного мира, подлежащего суду писателя (по неоконченному высшему образованию Шаламов оставался юристом)[1192], и научный опыт, подлежащий научному суждению. В суде или в науке свидетельствуют всегда о чем-то, этот речевой жанр имплицирует не только акт, но и содержание высказывания, не только «бой», но и все же некоторое «описание» положения вещей. Однако со времен открытий психофизиологии и появления «дискурсивной сети 1900» сообщаемые факты уже не отделимы от воспринимающего их и «формы фиксации». Именно поэтому для литературного постпозитивизма (как и для научного) уже давно «нет фактов как таковых» (Третьяков), а «новая проза – само событие, бой, а не его описание» (Шаламов), залог их достоверности размещается уже не (с)только в области пропозиционального содержания высказывания, но в области (ф)акта высказывания. Во всяком случае, достоверность переживает процесс перераспределения между этими планами[1193]. Протоколируются факты, но персонально испытываемые, поэтому мы и имеем «документ души» и «прозу, пережитую как документ». Ударение на оба слова.

Наконец, чего бы в свидетельстве ни было больше – боя или описания, оба плана задействуют дискурсивные средства, претендующие на выход за пределы сферы дискурсивности. Если даже научное свидетельство имеет свою риторику (и жанр протокола)[1194], а судебная речь была древнейшей областью применения красноречия, то очевидно, что и литературное свидетельство, протокол и другие гибридные жанры, упоминаемые Шаламовым, имеют свои эстетические амбиции. Дело, однако, в том, что литературный постпозитивизм, ориентирующийся на современную ему науку, претендует уже не просто на прозрачный язык описания (чего было достаточно для литературного позитивизма XIX века), но на преодоление собственно лингвистического характера знака и включения в экономику репрезентации индексальных отпечатков и материальных объектов. Когда Шаламов претендует на то, чтобы не отражать и не описывать, а предъявлять протокол, он не только заимствует жанровый авторитет науки и юриспруденции, но и семиотически ориентируется на достоверную репрезентацию фотомеханической фиксации в ходе экспериментов и вещественные доказательства в суде[1195]. У таких (квази)материальных свидетельств и доказательств имеется и много социокультурных условий успешности[1196], но для нас важно то, какие научные модели и технические стандарты репрезентации обнаруживает «новая проза» и в каких отношениях она находится с технонаукой.

Мнения, высказываемые Шаламовым о науке, довольно сильно варьируются. В эссе «Наука и художественная литература» (1934)[1197] он еще убежден, что «соединение художественности с подлинно-научным изложением не только вполне возможно, но сообщает научным работам особую силу, заключающуюся в эмоциональном увеличении действенности работы» (84), что может нам напомнить формулу отношения юридического документа с попадающими на него посторонними субстанциями – «документ, окрашенный кровью». Шаламов приводит примеры «кооперации художественного слова и науки» из Гёте, Энгельса[1198], Стриндберга, Верна, Богданова, а также убежден, что «расщепление атома, переливание крови трупов, работы по определению пола зародыша, работы Мичурина, Иоффе, Павлова – сотни и тысячи интереснейших проблем ждут своего художественного воплощения» (86; отметим в скобках – большинство из них принадлежит к циклу наук о жизни).

В то же время Шаламов не забывает «отметить отрицательность „художественных“ работ такого типа, <…> когда автор слишком вольно обращается и с концепцией вещи, и с фактами» (85), да и

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное