Итак, мы помчались полями. Мы с лошадью, мне доверенной. Породной. Чистопородной. С племенным аттестатом. Ноги не сменит, чешет, как часы. Прошёл легкий дождь, оросивший окрестные луга и синевшие вдали леса. Всё по книжке. Лошадь была как лошадь, но доверенный мне старинный экипаж оказался не в комплекте без защитного фартука, и закидало меня грязью, летевшей из-под задних конских копыт и с передних колёс. Словно собираясь исполнять роль сразу двух мавров, шекспировского и шиллеровского, я сделался черен чрезвычайно и, кроме того, до нитки промок. Но всё же чтобы с почерком, как меня учили мастера, пронестись между всемирно известных бело-зеленых почтово-сторожевых столбов, я выслал лошадь, подкатил к барскому дому, и взял на себя, осадил – насколько сумел.
На террасе, словно семья, без писателя, сидели сотрудники. Дело шло к вечеру. Посетителей уже не было. Чтобы не нарушать теплого летнего благолепия, тихим голосом, но внушительным тоном я представился. Могу, вымолвил я, предъявить даже два удостоверения и как член Всесоюзного Общества «Знание», и как научно-технический сотрудник, проще говоря, референт Института Мировой литературы имени А. М. Горького Академии Наук СССР, но оба документа лежат во внутреннем кармане моего пиджака, до которого добраться едва ли возможно, потому, что нельзя мне выпустить из рук вожжей, иначе лошадь убежит: кровного рысака не привяжешь, на месте стоять не может, кровь говорит. Толстой эту поговорку любил, не правда ли, а кроме того…
Без дальнейших объяснений мне поверили. Грязью, с головы до ног, был я покрыт сплошной, как комбинезоном поверх костюма.
Тут же одежду мою, за исключением трусов, чтобы вымыть и просушить, забрала жена яснополянского пожарного, а сам он, пожарный, сказал: «Ведь надо чего-нибудь взять!».
Не только пожарный и его супруга, все сотрудники заповедника проявили ко мне, как им полагалось по службе, сострадание и сочувствие. Директор, связанный с Толстыми, пусть не семейно, но со-словно, незабвенный Н. П. П., увидев перед собой, как он выразился, «сове’гшенное чю-юдище», либо покрытое густым слоем грязи, либо ничем, кроме трусов, вовсе не прикрытое, в порядке исключения пустил меня в толстовский ватерклозет. А пока чудище пользовалось мемориальной уборной, директор постукивал в дверь и повторял барским фальцетом: «Только, п’гошу, не забывайте, где моетесь. Осознайте, где сове’гшаете свой ту-алет!»
Из священного сортира я вышел, а пожарный будто на часах: «Пошли в кучерскую!». Пришли мы в сторожку, маленький домик с большой мемориальной доской: отсюда Лев Николаевич ушёл навсегда, а из кучерской вышел я уже глубокой ночью, как был, в одних трусах, и в сопровождении сотрудника Ар-ского. Он вовсе не хотел изгнать меня из литературной Аркадии или творческого Эдема. Там был такой порядок: научный сотрудник и недремлющий пожарный всю ночь несут вахту, охраняя заповедник.
В награду за наше с пожарным гостеприимство, Ар-ский хотел мне показать
«За всю мою жизнь такого не слыхала!» – восклицала жена Симмонса, чья жизнь проходила в краю, где бывал Торнтон Уайльдер и создал о бессобытийном благополучии «Наш городок», американский «Вишневый сад» (второй зарубежный аналог после английского – «Дом, где разбиваются сердца» Бернарда Шоу).
…Директор музейной усадьбы, с тактом делая вид, будто «чудища», им некогда допущенного в мемориальную уборную, не узнает, «чудища» не отождествлял с официальным лицом, сопровождавшим иностранца. Директор подвел нас с гостем к небольшому зеленому холмику, через который я кувыркнулся, и, перешагнув через веревочное ограждение, сорвал для Симмонса веточку с околомогильного куста. Задрожали губы, слезы появились на глазах у американского биографа Толстого, он повторял: «Русские люди! Эти русские люди!».
Процесс поражения
«Мы, изучающие советские дела, – зачем скрывать? – прячем у себя некий секрет».