Понимать связь субъективных устремлений выдающихся деятелей с объективным движением истории историки учились у Вальтера Скотта, исторического романиста. Что ни роман, казалось, будто готовлю к печати книгу о своей стране, процесс пошёл у нас тот же самый: раскололась Россия на сторонников старины и новизны. «Квентин Дорвард», по старой памяти я думал, будет интересен как история странствующих по свету наёмников, из таких вышел осевший в России род Лермонтовых. Злободневность повествования о европейских событиях пятнадцатого века оказалась острее и шире. «Средневековая перестройка» – собирался я озаглавить свой комментарий, но времена были ещё подцензурные, в редакции сказали: «Не надо обострять. Снимите». Снять я снял, однако не мог отделаться от ощущения, будто не комментарий к историческому роману пишу, а статью в журнал или в газету[212]
. Были и различия – в итогах. У французов процесс пошёл и завершился единением. Куда пойдёт у нас? Размышлял я об этом примерно за год до прохановского выкрика. Было ещё не страшно, но уже тревожно. Что на уме у руководителя, который требует от кого-то из нас уйти? Склонностью советоваться о домашних делах с главами других государств Горбачев напоминал Чарльза II, о котором я читал у Дефо. Походил наш реформатор и на Людовика XI, изображенного Вальтером Скоттом. Характер сходный, вероломный, но у французского короля-преобразователя устремления были другие.История, по Гегелю, морали не знает, для достижения актуальной цели и выполнения насущной задачи (объединение державы, проведение необходимых реформ) история выдвигает первого попавшегося, способного достичь цели и задачу выполнить, прочие свойства той же личности в масштабах исторических значения не имеют. У истории не допросишься всего, и не бывает идеальных сочетаний личных свойств. Невольным орудием истории может стать подлец, тиран, кровопийца, даже безумец, и он поставленную пред ним историей задачу выполнит, конечно, так, как может выполнить тиран, кровопийца и безумец, но другого подручного у истории не нашлось.
В нашей истории, как в истории всякой страны, выбора не бывало, не было других политических деятелей. В XVI веке творцом нашей государственности оказалось грозное человеческое чудовище. Нынешние апологеты Ивана Грозного желают обелить его. Апологетам очень хочется думать, что Грозный был и хорошим человеком, сына не убивал[213]
. Ненужные усилия! Убивал или не убивал, велика ли разница, если убил тысячи людей, причем, бывало, убивал садистически. Чудовище было крупнейшим государственным деятелем. Зачем путать великого человека с хорошим человеком? К чему, признавая Ивана Грозного великим государем, приписывать ему прекрасные человеческие качества? В своей исторически взвешенной, словесно отточенной оценке Грозного этого не делал Роберт Виппер, подчеркивая незаурядность Ивана IV, не отрицал его непривлекательных черт. Он говорил, что за счёт его государственных способностей устрашающие черты Грозного выпячены современниками и историками, зарубежными и отечественными, но у него были-таки черты маньяка-кровопийцы. Связи всех свойств мы пока понять не можем, ведь и Пушкин не успел охватить явление Петра Великого.