Начало спада и разложения – 60-е годы. Военные и послевоенные сороковые отвлекли от проблем тридцатых годов и, казалось, раз и навсегда наиболее острые проблемы решили. Америку не бомбили, война, не затронувшая страну физически и устранившая безработицу, позволила американцам преодолеть трудности, накопившиеся с конца 20-х годов, со времен Великой Депрессии. После войны трудности вроде бы исчезли, однако через поколение, в 60-е годы, навалились опять. Другого способа уйти от проблем не нашли, кроме отвлечения – богемного раскрепощения. Спустя еще два поколения воцарился цинический релятивизм. В образовании разболталась умственная дисциплина, и, как это выглядит, я испытал на собственном американском преподавательском опыте.
Когда мы беседовали с Алланом Блумом, я не знал его биографии и не мог объяснить охоты, с какой он, светило, вспыхнувшее на интеллектуальном небосклоне, выразил готовность с нами встретиться. А причиной была подоснова его собственного образования. Блуму было любопытно взглянуть на людей из страны, откуда некогда уехал его наставник, наш соотечественник Александр Владимирович Кожевников, ставший Алексом Кожевым (Kojeve). В биографиях Kojeve больше говориться о том, чей он племянник – Василия Кандинского, об отце же сказано – московский купец.
Кожевниковы – результат демократического подъема, всколыхнувшего в нашей стране низы и выдвинувшего даровитых деятелей и выдающихся эрудитов. Но эта мощнейшая, поднявшаяся человеческая волна разбилась о следующую набегавшую волну, вал революционный. Знаю это по рядовым участникам того же подъема, своим дедам. История идёт своим чередом: дверь за собой не захлопнешь перед носом у тех, кто, дождавшись своей очереди, идёт на смену. Можно разве что посторониться и пропустить напирающих сзади, или же ускользнуть, что и сделал Кожевников, уехавший за границу.
За рубеж Кожев вывез русское предреволюционное мыслительное наследие, доставшееся западным интеллектуалам, прежде всего французским и американским. Престиж Алекса Кожева высок, и не будь он русским, о нем бы, я думаю, трезвонили на весь свет, как славят его слушателей и последователей, среди которых Жан-Поль Сартр и Лео Штраус. Но офранцузившемуся русскому досталась закулисная роль. Кроме того, был он ещё и пессимистом. В смеси гегельянства, марксизма, федоровского мистицизма, впрочем, обезбоженного, и хайдеггеровского экзистенциализма русский француз преподал своим слушателям идею «конца истории». Иногда это буквальный, хотя и раскавыченный, пересказ герценских «Концов и начал». Философская похлебка из Гегеля, Герцена, Маркса, Константина Леонтьева и Хайдеггера, какую Кожев преподнес своим западным слушателям, обрела широкое хождение в обновленном, оптимистическом варианте: торжество благополучной посредственности. На этом, обернув пессимизм в оптимизм, нажил славу ученик учеников Кожева, Френсис Фукуяма. У самого Кожева концом истории является леонтьевское вторичное упрощение и вырождение человека в массовую безличность (идя от тех же источников, Джойс выразил ту же мысль «Улиссом»). Но тем, кто слушал Кожева, не удалось или не хотелось проследить ход его мысли до конца, до растворения в безликой толпе. Аллан Блум понял Кожева. Если Френсис Фукуяма будет навевать золотой сон благоденствия, то автор книги об «упадке американского ума» стал кричать: «Караул!».
Незаметная жизнь
«Я твердо убежден в том, что поступать по совести возможно, ибо человек наделен правом истинно свободного выбора».