А между тем стихами его зачитывались. Из тюрьмы он писал жене Елене Вяловой, «Елке», той самой родственнице Гронского: «Не добраться к тебе! На чужом берегу // Я останусь один, чтобы песня окрепла. // Все равно в этом гиблом, пропащем снегу // Я тебя дорисую хоть дымом, хоть пеплом…» А девицы, влюбленные в него, ревниво переписывали его стихи про красавицу, которая «Так идет, что ветви зеленеют, // Так идет, что соловьи чумеют, // Так идет, что облака стоят. // Так идет, пшеничная от света, // Больше всех любовью разогрета, // В солнце вся от макушки до пят…» Но все кончится все равно плохо. Жене пророчески напишет: «Снегири взлетают красногруды… // Скоро ль, скоро ль на беду мою // Я увижу волчьи изумруды // В нелюдимом северном краю».
Через полгода после вьюжного февраля, после жутких пыток, напишет из камеры уже Ежову: «Начиная с 1929 г., встав на литературный путь, с самого начала оказался в среде врагов Советской власти. Меня взяли под опеку… изуродовали мою мне жизнь, сделали меня политически черной фигурой, пользуясь моим бескультурьем, моральной и политической неустойчивостью и пьянством. В 1934 г. ряд литературных критиков во главе с И. Гронским прививали мне взгляды, что я единственный замечательный национальный поэт… Я дожил до такого последнего позора, что шайка террористов наметила меня как орудие для выполнения своей террористической преступной деятельности. Однажды летом 1936 г. мы с Макаровым сидели за столиком в ресторане. Он прямо спросил меня: „Пашка, а ты бы не струсил пойти на совершение террористического акта против Сталина?“ Я был пьян и ухарски ответил: „Я вообще никогда ничего не трушу, у меня духу хватит“. Мне сейчас так больно и тяжело за загубленное политическими подлецами прошлое и все хорошее, что во мне было…»
Расстреляли его в дворовом домике, там же в Лефортове. Убили и тех поэтов, кого он назвал под пытками: Клычкова, Клюева, Наседкина, Карпова, Макарова. А ныне вот — доску повесили! Стихи ведь не расстреляешь… Тем более такие, из последних: «Неужель правители не знают, // Принимая гордость за вражду, // Что пенькой поэта пеленают, // Руки ему крутят на беду?.. // Песнь моя! Ты кровью покормила // Всех врагов. В присутствии твоем // Принимаю звание громилы, // Если рокот гуслей — это гром…»
296. Тверской бул., 9
(с.), — доходный дом И. М. Коровина (1906, арх. И. Г. Кондратенко).Здесь с 1914 г. жили «музы футуризма» — сестры Синяковы
: певица Зинаида Михайловна (возлюбленная Маяковского), пианистка Надежда Михайловна (возлюбленная Пастернака), художница Мария Михайловна (в замуж. Уречина, возлюбленная и адресат стихов Велимира Хлебникова), а также — Ксения Михайловна (в замуж. за поэтом Асеевым) и младшая Вера Михайловна (в замуж. за литератором Гехтом).Разумеется, все эти поэты бывали в этом доме. А спустя семь лет здесь, но в другой квартире, кажется, останавливался и Николай Гумилев, о чем я еще расскажу.
Синяковы жили в дворовом флигеле, от центральных ворот — влево. Солидный подъезд, куда ныне не попадешь — домофон. А в 1914-м, когда сюда въехали пять провинциальных, но свободных нравов девиц, вход здесь был свободен. Сестры приехали из Харькова: распущенные волосы, романсы под гитару, какие-то хитоны на плечах, грим и косметика на столиках. И что ни ночь-заполночь — немыслимо вкусные, скворчавшие отбивные на кухне для беспутных и вечно голодных гостей. Но главное — сестры любили рассказывать всем «страшные истории», в духе Гоголя. Молодые еще Асеев, Пастернак, Каменский и особо доверчивый Хлебников слушали их, буквально, пишут, развесив уши. Лишь Маяковский, приходя прямо «к отбивным» (то есть к трем часам ночи), делал вид, что интересуется только игрой в карты.
Вот тогда здесь трещали уже распечатанные колоды, густел папиросный дым, забивающий запах пудры, и все покрывал бас «первого футуриста». Даже «всеобщую любовь» заглушал — настоящую «царицу» здесь. Все здесь были влюблены во всех. Пастернак, скажем, без ума влюбился здесь в Надю Синякову. Отец устраивал ему скандалы, звал этот дом «клоакой», мать из-за ночных походов сына сюда натурально лишилась сна, а он не только писал стихи Наде — три года переписывался с ней потом.
Давид Бурлюк влюбился в Машу, Жора Петников, поэт, — в Веру, а Асеев даже немедленно женился на Оксане Синяковой. Эта Оксана признавалась позже, что именно они, сестры, положили начало обществу «Долой стыд!». Было такое, помните; тот же Булгаков даже в 1924-м запишет в дневнике: «Новость: на днях в Москве появились совершенно голые люди (мужчины и женщины) с повязками через плечо „Долой стыд“. Влезали в трамвай. Трамвай останавливали…»