берегли до конца свое суждение. Он называл их кожаными чемоданами,
набитыми сеном, но, однако, сдерживал перед ними свои увлечения. Особенный
зуб имел он против существовавших у нас литературных кружков и выразил даже
в печати свое осуждение их нетерпимости друг к другу и узкости их воззрений.
Но причины его негодования на кружки, с корифеями которых он был на
дружеской ноге, а с одним из таких кружков (так называемым западническим) разделял и тогда и после основы его учения, следует также искать и в личных
отношениях. Кружки эти имели свои правила поведения, свои доктрины жизни, более или менее строгие, за исполнением которых тщательно следили [339].
Нападая на кружки, Тургенев защищал еще свое право стоять особняком от
господствующих течений в обществе, не подчиняться деспотизму принятых
условий существования ни в каком их виде и оградить себя от разного
272
вмешательства посторонней силы в дела своей души, в свободное, независимое
цветение своей мысли и фантазии.
II
То же самое делал он и по отношению к своей матери. Замечательно, что
настоящие и лучшие качества сердца обнаруживались у него с наибольшей силой
в деревне или в семье. Всякий раз, как он отрывался от Петербурга, от его
искушений и того возбуждающего чувства, которое распространяет большой
центр населения, Тургенев успокоивался. Не перед кем было блестеть тогда, не
для кого было изобретать сцены и думать о театральной постановке их. Деревня
играла в его жизни ту самую роль, которую потом исполняли частые его отлучки
за границу,— она с точностью определяла, что он должен думать и делать. Питая
врожденное отвращение к насилию, получив от природы ненависть к попранию
человеческих прав, которое тогда встречалось чуть ли не ежедневно, Тургенев
мстил господству крепостничества в нравах и понятиях тем, что объявлял себя
противником, без разбора, всех коренных, так называемых, основ русского быта.
Он потешался благоговейными отношениями Москвы к некоторым излюбленным
quasi-началам русской истории, но такой дальний, бесполезный протест был уже
не у места в помещичьей деревне. Тут он беспрестанно наталкивался на
конкретные случаи произвола и беззакония, которые затрогивали его душу и
требовали, если не скорой помощи, часто и невозможной, то участия и понимания
страданий.
Варвара Петровна Тургенева, мать его, обладала в одной Орловской
губернии состоянием, равным, по тогдашнему счету, силе 5000 душ крепостных
работников. Это была женщина далеко недюжинная и по-своему образованная: она говорила большею частью и вела свой дневник по-французски. Воспитание, которое она дала обоим сыновьям, показывает, что она понимала цену
образования, но понимала очень своеобразно. Ей казалось, что знакомство с
литературами Европы и сближение с передовыми людьми всех стран не может
изменить коренных понятий русского дворянина, и притом таких, какие
господствовали в ее семействе из рода в род. Она изумилась, увидав разрушение, произведенное университетским образованием в одном из ее сыновей, который
полагал за честь и долг отрицание именно тех коренных начал, какие казались ей
непоколебимыми. При врожденном властолюбии вспыльчивость и быстрота
решений развились у нее от противоречий. Она не могла простить своим детям, что они не обменивали полученного ими воспитания на успехи в обществе, на
служебные отличия, на житейские выгоды разных видов, в чем тогда и
заключались для многих цели образования. Так как наш Тургенев не изменял ни
своего образа мыслей, ни своего поведения в угоду ей, то между ними воцарился
непримиримый, сознательный, постоянный разлад, чему еще способствовали и
подробности ее управления имением. Как женщина развитая, она не унижалась до
личных расправ, но подверженная гонениям и оскорблениям в молодости, озлобившим ее характер, она была совсем не прочь от домашних радикальных
мер исправления непокорных или нелюбимых ею подвластных. Сама она, по
273
изобретательности и дальновидному расчету злобы, была гораздо опаснее, чем
ненавидимые фавориты ее, исполнявшие ее повеления. Никто не мог равняться с
нею в искусстве оскорблять, унижать, сделать несчастным человека, сохраняя
приличие, спокойствие и свое достоинство. Она не затруднилась произнести
смертный приговор несчастной собачонке своего дворника Герасима, зная, что
приговором своим наносит смертельную рану сердцу ее хозяина. И что же? Одно
появление Тургенева в деревне водворяло тишину, вселяло уверенность в
наступлении спокойной годины существования, облегчало всем жизнь — и это
несмотря на его натянутые отношения к матери и в силу только нравственного его
влияния, которому подчинялась даже и необузданная, уверенная в себе власть.
Приводим здесь в подтверждение наших слов выдержки из письма В. Н. Житовой, которая воспитывалась в доме Тургеневой и видела с малолетства все, что
происходило в нем. Свидетельство ее тем ценнее, что написано с одушевлением, которое дает отчасти понятие о впечатлении, порождаемом каждым наездом
нашего поэта в деревню или в московский дом между их обитателями.
«Как себя помню, так помню свое и всеобщее, в доме матери, обожание к