находчивым умом, с его речью, исполненною того, что французы называют point (искрой), он легко приводил слушателей в восторг. Ввиду потребностей легкой
эрудиции, столь необходимой для успеха в обществе, у него был недюжинный
запас положительного знания и помощь справочных книг: так, в это время ему
служила настольной книгой многотомная «Biographic universelle». В разговоре с
отысканными им и выведенными в свет людьми все было, наоборот, просто. Он
говорил с ними о том, что они знали и чем интересовались, и внимательно
прислушивался к их мнениям, которые нигде более не мог встретить. Он обладал
одним замечательным качеством: за ним ничего не пропадало. Он никогда не
оставался в долгу ни за какое дело, ни за оказанное расположение, ни за
наслаждение, доставленное ему произведением, ни за простую потеху,
почерпнутую в той или другой форме. Все это он помнил хорошо и так или иначе, рано или поздно находил случай отыскать и отблагодарить по-своему человека за
интеллектуальную услугу, полученную от него когда-то. Сколько имен просятся
под перо в подтверждение факта — имен мужского и женского пола. Конечно, он
мог и ошибаться в своих приговорах. Пишущий эти строки случайно натолкнулся
на одну из оригинальных сцен в его квартире. Однажды ему довелось прийти к
Тургеневу довольно рано утром. В кабинете его сидел критик Аполлон Григорьев, мыслитель и всегдашний энтузиаст, сказавший про Тургенева слово, которое
долго оставалось в памяти автора «Дворянского гнезда»: «Вы ненужный более
продолжатель традиций Пушкина в нашем обществе». Едва А. Григорьев завидел
меня в дверях кабинета, как вскочил с дивана, где сидел, и, указывая мне на
своего соседа, молодого морского офицера очень скромной и приличной
наружности, торжественным и зычным голосом воскликнул:
«На колени! Становитесь на колени! Вы находитесь в присутствии гения!»
Молодой офицер был поэт Случевский, никому тогда не известный. Он покраснел
277
и не знал, что делать от смущения. Поднявшийся Тургенев тоже проговорил: «Да, батюшка, это будущий великий писатель» [344]. Пошли расспросы—оказалось, что они только что выслушали произведения Случевского и приведены ими были
в восторженное состояние, которое — увы! — не разделили ни критики, ни
общественное мнение, когда те же самые произведения предоставлены были их
суду. Почетные, смеем сказать, ошибки Тургенева в оценке новых талантов
происходили от его горячности служить им и приводили иногда к комическим
результатам. Нельзя не рассказать здесь анекдота, слышанного от В. П. Боткина.
Известно, что ничто так не возбуждало и не оскорбляло Боткина, как
превознесение человека без достаточных оснований. Он уже наслышался о
необычайном таланте г. Леонтьева, которого Тургенев провозгласил рассказчиком
вне сравнения и ставил далеко выше себя, принижаясь, по обыкновению, без
меры для того, чтобы увеличить рост соперника [345]. Достав одно из
произведений г. Леонтьева и прочитав его внимательно, Боткин дождался
панегириста и с документом в руке, усадив его за стол, требовал, чтобы он
показал, где тут сила и гениальность. Разбор его до того был резок и привязчив, что Тургенев не выдержал и убежал в сад, «где и принялся сочинять на меня
эпиграмму», прибавлял Боткин. Эпиграмма вышла действительно забавная.
Пародируя пушкинского «Анчара», Тургенев предоставил роль древа яда самому
Боткину, умерщвляющему все живое кругом себя: «Панаев сдуру налетит и, корчась в муках, погибает» и проч. Мы уже не говорим о том, что кошелек
Тургенева был открыт для всех, кто прибегал к нему. Пересчитать людей, материально ему обязанных, почти и невозможно за их многочисленностью. Ему
случалось вменять себе в заслугу отказ в помощи слишком назойливому
человеку, но были и такие друзья, которые принимали и это заявление за обычное
хвастовство его. Денежное пособие было, однако же, низшим видом его
благотворительности: он являлся с услугой, когда нужно было поднять дух
пациента, разбудить его волю, внушить доверенность к себе. Между прочим, он
подарил первое издание «Записок охотника» в 1852 году Н. X. Кетчеру, которому
оно досталось не без труда, потому что сопровождалось увольнением цензора, допустившего книгу в обращение, и вопросом о ее конфискации [346]. Кстати, это
напоминает нам, что и администрация и публика одинаково смотрели тогда на
сочинение Тургенева как на проповедь освобождения крестьян. Графиня
Растопчина (урожденная Сушкова), получив книгу, заметила перед Чаадаевым:
«Voila un livre incendiaire».— «Потрудитесь перевести фразу по-русски,— отвечал
Чаадаев,—так как мы говорим о русской книге». Оказалось, что в переводе фразы
— зажигающая книга — получится нестерпимое преувеличение. Можно думать, что арест Тургенева в том же 1852 году явился наказанием столько же за статью о
Гоголе, сколько и за это издание «Записок». Мы знали вельможу, очень
образованного и гуманного, немало способствовавшего и облегчению уз нашей
печати, который до конца своей жизни думал, что успехом своей книги Тургенев
обязан французской манере возбуждения одного сословия против другого. Но