что Основский меня надул [416]. За сим крепко жму вам руку и с судорожным
нетерпением жду вашего ответа. Преданный вам И. Т.».
Я получил еще два-три письма в таком же оживленном духе и с такими же
дружескими жалобами и нежными упреками, после чего Тургенев успокоился, получив от меня подробное описание «события».
Нечто подобное случилось и с известием о наступлении дня освобождения
крестьян. Я послал телеграмму в Париж, но она никого там не удовлетворила.
319
Как? Ни бешеного восторга, ни энтузиазма, достигающего границ анархии,—
ничего подобного. Петербург оставался совершенно покоен. Понятно, что людям, живущим далеко от места события, подготовленным и своим воображением и
журнальными статьями к манифестациям великого дня, не имевшим в руках даже
и нового положения о крестьянах,—тишина столицы казалась чем-то
необъяснимым; они требовали дальнейших подробностей, заклинали не оставлять
их без сведений о том, что совершалось в России, волновались предчувствиями и
ожиданиями, но успокоить их рассказом о каком-либо значительном
патриотическом движении не было возможности. Правда, по свидетельству
многих и разнообразных лиц, почти во всех церквах Петербурга, когда священник
или диакон, читавшие высочайший манифест о воле, с амвона, после обедни, подходили к месту:
«Православные, осените себя крестным знамением, приступая к свободному
труду» — голос их дрожал, и в нем слышались готовые слезы. Судя по частым и
ускоренным крестным поклонам толпы, можно было думать, что и она разделяет
чувства чтецов; но умиление, как следует назвать это ощущение, совсем не
составляло коренной народной принадлежности русской массы и могло быть
разделяемо так же точно и иностранцами. Заслуживала удивления, напротив, эта, по наружности, равнодушная встреча — со стороны народа — громадного
переворота в его судьбе. Он ожидал его давно постоянно и никогда в нем не
сомневался. С минуты, когда у него отнято было право свободно располагать
собою, он каждодневно, в течение 200 лет, думал, что день восстановления права
недалеко. То говорил еще и Посошков при Петре I. Лишь только прошел первый
пыл волнения и ожидания, Тургенев в Париже и его друзья тоже хорошо поняли, что настоящие результаты «Положения о крестьянах» скажутся только тогда
вполне, когда оно обойдет всю империю, проникнет в душу селянина, встретится
с невежеством и кривотолком, обнаружит, в чем оно противоречит психическим
особенностям народа и в чем не допускает к себе мечтательных поправок. Тогда и
наступит время настоящих манифестаций и контрманифестаций. Я получил
несколько писем из Парижа в ту эпоху и привожу их по порядку:
«15 (27) февраля 1861. Париж.
Любезнейший друг, П. В. Мне совестно утруждать вас какой бы то ни было
просьбой в нынешнее время, когда у вас, вероятно, голова кругом ходит, но, несмотря на ваши preoccupations (заботы (франц.), вы все-таки самый надежный
комиссионер, а комиссия моя состоит в следующем: вышлите мне ради бога
вышедшие томы моего издания, чтобы я имел о нем понятие, sous bande (под
бандеролью (франц.) это рублей с 5 или с 6 станет — я это охотно заплачу.
Пожалуйста, душа моя, сделайте это, не откладывая дела в дальний ящик.
Когда мое письмо к вам дойдет, вероятно уже великий указ,— указ,
ставящий царя на такую высокую и прекрасную ступень,— выйдет. О, если бы вы
имели благую мысль известить меня об этом телеграммой. Но во всяком случае я
твердо надеюсь, что вы найдете время описать мне вашим энциклопедически-
320
панорамическим пером состояние города Питера накануне этого великого дня и в
самый день. Я ужасно на себя досадую, что я раньше не попросил вас о
телеграмме. Но я еще утешаю себя надеждою, что вы сами догадаетесь.
В моей парижской жизни, собственно, не происходит ничего нового: работа
подвигается помаленьку; статья для «Века» скоро будет окончена. (Самого
журнала я еще не получал; зато «Русская речь» является с остервенелой
аккуратностью.) Ну, а в общей парижской жизни происходят скандалы
непомерные: дело Миреса растет не по дням, а по часам: преступные банкиры
(Richemont, Cohen) стреляются и вешаются; сыновья министров (Барош, Фульд, Мань) видят в перспективе Тулон и двухцветную одежду галерных преступников.
Мирес, сидящий под секретом в Мазасе, воет a la lettre (буквально (франц.) как
дикий зверь на всю тюрьму. Ждут больших финансовых потрясений, а
итальянский корабль понемногу и благополучно спускается в воду.
На днях приехал сюда из Италии Толстой (Л. Н.) не без чудачества, но
умиротворенный и смягченный. Смерть его брата [417] сильно на него
подействовала. Он мне читал кое-какие отрывки из. своих новых литературных
трудов, по которым можно заключить, что талант его далеко не выдохся и что у
него есть еще большая будущность. Кстати, что это за г. Потанин, о котором так
вострубил «Современник»? Действительно он писатель замечательный? Дай-то
бог, но я боюсь за него, вспоминая восторженные отзывы Некрасова о гг. Берви, Надеждине, Ип. Панаеве е tutti quanti...( и всех прочих (итал.). А гончаровский
отрывок в «Отечественных записках» я прочел — и вновь умилился [418]. Это
прелесть!