Шкаф делился на два отдела. Верхний состоял из полок, заставленных книгами… Нет, детективы, притащенные мамой, аккуратными стопочками отдыхали на балконе; по их виду было непохоже, чтобы их открывали. Вероятно, для моего отца они не подпадали под понятие «книги». Как и вообще отечественная художественная литература — книги в шкафу к ней не относились. Часть из них принадлежала к шахматной теории, среди них попадались старые и наверное дорогие, но у меня не хватало возможностей определить, так ли это, экспертизу я решила доверить мужу, который в своё время чуть-чуть не добрался до звания мастера спорта по шахматам. Языки… Тут я зависла надолго. Художественной литературы на иностранных языках было мало, зато преизобиловали самоучители и словари. Английский, немецкий, молдавский (почему-то не румынский), китайский, японский… В подложечке дрожанием отозвалось что-то родное, почти постыдное: я ведь тоже всегда считалась способной к языкам, легко и охотно их учила… Но учила — по любви. В школе из интереса к загадочному народу басков, в котором советские публицисты выискали сходство с грузинами, взяла у отца самоучитель грузинского (надо же, вот он, в коричневой разволокнённой по краям обложке, жив до сих пор), и хотя язык не выучила, зато, по крайней мере, полюбовалась буковками-булочками, которые не иероглифы, а нормальное фонетическое письмо. Позднее любовь к Дракуле подвигла на изучение английского и румынского. А вот так — брать язык наугад и изучать — что это вообще? О чём это? Любовь к структуре, к сходству и различиям? К тому, какое различие понятий отражается в языках несхожих народов? Или вообще без любви? Но тогда зачем столько?
Нижний этаж был завален общими тетрадями. Пролистнув, я поняла: дневники за много лет. Но разве можно это назвать дневником? Каждый день — погода (солнечно, пасмурно, дождь, град), скорость ветра (м/с). Иногда — редко — политические события. Год за годом, тетрадь за тетрадью пролистывала я в поисках хоть чего-то личного, способного объяснить этого человека, от которого во мне половина генетической информации. И нашла! Единственная запись за 1992 год: «Маму на улице толкнул какой-то мужик». И всё. На все тетради. Единственное, дающее понять, что у этого человека, по крайней мере, имелась какая-то родственная привязанность.
Я встала и прошла на крохотный балкон по паркету между стопками разложенных на нём книг. Мороз охладил щёки. За стёклами, подёрнутыми в углах сеткой инея, солнце забиралось вглубь двора, на дне которого ловила его отблеск маленькая красная машина. Точно такое же солнце стояло над головой, когда — в семь лет, между первым и вторым классом — я приняла решение вести дневник. Я вела его строго летом. Туда каждый день методично заносились события: чем занималась, что читала, какие музеи посетила. Всё это в моей серой линованной тетрадочке было. Не было одного: меня. Моих отношений с людьми, моей внутренней жизни, моих, аж неловко сказать, чувств. В точности как у моего отца. Наше родство, нет, скорей даже близнечество в такой интимной, не предъявляемой никому области меня сразило.
Это что-то наследственное. Что-то с мозгом.
Мой отец всю жизнь просидел в скорлупе, всё глубже в неё забиваясь. Моя мама разбавила его замкнутость своей сибирско-украинской энергией, которая во мне вылилась в сторону литературы. Но литературы — не от собственного имени, потому что не существовать безопаснее и в целом удобнее, чем существовать, по крайней мере, для таких людей, как мой отец и я, потому что энергия энергией, а суть-то не обманешь, суть велит прятать своё беззащитное уязвимое «я», которое нельзя доверить даже тетради, куда никто не заглянет…
Мысль выдуло из головы. В ногах ящерицей проскользнул сквозняк. Переступив порожек балкона, приделанный словно специально для спотыканий, я захлопнула дверцу и вернулась к развалам книг, к простой задаче сортировки: что оставить, что продать, что выбросить. Под общими тетрадями затаилась тоненькая стопка блокнотов в пожелтелых с разволокнёнными уголками обложках; раскрыв, я увидела «И тогда Пьеро»… Что, неужели? Надо же, они сохранились, записи детских игр, — и побросала в сумку, не читая. На сегодня хватит, нет сил встречаться еще и со своими инфантильными фантазиями.
Та же мысль вернулась в метро, между станциями Автозаводская и Новокузнецкая. На Новокузнецкой мысль опять ускользнула, по дороге к Третьяковской её стёр подошвами поток пассажиров, и следующее её обличие, явившееся возле станции Проспект Мира, изрядно отличалось от предыдущего. Её повело в сторону моих дневников. Точнее их отсутствия.