Помню, при первом чтении Федорова меня остановил его деревянный рационализм, натурализм и материализм при всем его христианстве. А главное, остановила его какая-то корневая антихудожественность, неспособность к словесной игре, пресная фактура письма – предельно полезного, морально утилитарного (в смысле всеобщего воскрешения). Но Бердяев, относившийся к Федорову с огромным уважением, хотя и резко его критиковавший, меня убеждал, что федоровский проект предельно грандиозен и совершенно уникален. Такого рода проектов на Западе, кажется, вообще нет. Я и сам начал вдумываться в него без всякой задней мысли. И с этим настроением и остаюсь. Изучаю и думаю над великими фантазиями этого аскета. Разговоры с Гачевым о Федорове шли в этом же ключе. Но как философа я не могу его воспринимать. Морализм в такой безмерной степени противопоказан не только художнику, поэту и писателю, но и философу.
Со Светланой Семеновой мы не раз говорили о писаниях маркиза де Сада, которые читали одновременно в оригинале. Жуткое чтение! Она метко схватывала садизм западной цивилизации в целом. И здесь между нами было единодушие. Разница между мной и ею была в том только, что я не так сильно «застревал» на критике Сада, как она.
«Букет» садизма – догматический механистический материализм и сциентизм вкупе с извращенным толкованием свободы, когда стремление возомнившего себя Богом индивида к «оргазму» ни перед чем не останавливается. Голый рассудок, слепая вера в материальный мир и в научный расчет, которому он подвластен, вкупе с безбрежным потаканием своим ненасытным вожделениям – самым непотребным, диким, самым отвратительным, противоестественным. То есть полное бездушие, бессердечность оголенного рассудка на службе смрадных вожделений и похоти. И в этом смысле полная противоположность традиции русской культуры и религиозной мысли. Думать о маркизе мне стало физически противно. Бессердечие, бездушие – долго, в огромных дозах для русского человека просто непереносимо.
По исторически и географически понятным причинам у нас сложилось так, что самозащита народа оформилась в виде сильного централизованного государства. На Руси не было феодализма, наши дома традиционно не «крепости», как в Западной Европе
Негосударственные ассоциации, цеховые объединения, локальные союзы для защиты интересов людей развивались с трудом, так и не оформившись в стабильную социальную структуру, отложившуюся в традиционном менталитете и культуре. Поэтому единственным защитником народа и проводником прогресса и культурного строительства осталось фактически только государство. Но по нему и бьют политические радикалы от Нечаева с Лениным и Троцким до Новодворской.
Отец Бердяева похоронен на Дорогомиловском кладбище. Там, помнится, было два кладбища рядом – русское и еврейское. Оба уничтожены в конце 40-х или в начале 50-х гг. Дома ЦК поставили буквально на костях.
Мальчишками мы там играли, смотрели на старые могилы. Помню непередаваемое удивление перед впервые увиденными надписями на иврите. «Крючки шрифта»[531]
нечитаемых письмен уводили в неведомые космические божественные тайны…Когда пришли бульдозеры и экскаваторы, то нередко поднимались целые скелеты. Мой одноклассник, будущий медик, Юра Кадышев, держал найденный скелет у себя дома. Он чаще нас бывал там, потому что жил рядом с кладбищем.
Бердяев был верующим христианином, оставаясь при этом «богоискателем», человеком не только тайн и таинств, но и «вопросов» и «проблем». То же самое следует сказать и о Габриэле Марселе. Религиозное обращение не превратило их в самодовольных догматиков, «знающих истину». Нет, они мучились вопросами и сомнениями. Только «стадной» зависимостью от «интеллигентской атеистичности» (выражение Бердяева) я могу объяснить то представление о религиозной вере, когда ее воспринимают как «искусственный рай», самовнушением страуса обеспечиваемый «блаженный покой». Прав поэт: «покоя нет, покой нам только снится». Вера видит этот «сон», который для верующего выше всякой реальности, бесконечно реальнее ее. Но при этом «в покое и неге» верующий отнюдь не купается, напротив, вместе с верой тревога и риски становятся предельно глубокими, ибо только тогда мы достигаем полной серьезности нашего существования.