В этой модели в личной истории роль первородного греха играет травма: она неизбежна, ею отмечен каждый, а смысл всей жизни заключается в непрерывном и поступательном ее преодолении. Способность выстраивать «здоровые отношения» — отношения, не воспроизводящие травму, — становится свидетельством личного успеха, залогом не напрасно прожитой жизни. Муки любви больше не рассматриваются как нечто, присущее человеку и, более того, делающее его человечным. Напротив: страдания являются лишь свидетельством того, что личность не сумела себя «грамотно» сформировать.
«Чрезмерная любовь подозрительна: это обсессивное поведение, которое пытается компенсировать недостаток любви в детстве. Правильная же любовь не связана с болью; ранит только нездоровая любовь», — говорит Юля Лернер.
«„Жизнь страстями“, характерная для позднесоветского поколения, оттесняется на периферию в публичных и приватных дискурсах. <…> В биографических нарративах рассказывается о контроле над эмоциями, о рациональном поиске и выборе партнеров, о преимуществах браков по расчету. Романтическая любовь перестает выступать структурно образующим стержнем рассказов о сексуальности», — отмечали социологи Елена Здравомыслова и Анна Темкина еще в начале 2000-х [62]
.Переосмысление любви с точки зрения того, вписывается ли она в схему «здоровых отношений», происходит повсеместно, причем переоценке подвергаются не только частные любовные драмы, но и коллективные нарративы о любви. Если еще 20 лет назад история Жени и Нади из главной советской новогодней сказки казалась многим идеальным сценарием любви — сценарием, написанным самой судьбой, — то сегодня психологи высказывают серьезные опасения по поводу их союза. «Каждая женщина встречала на своем пути вот таких среднестатистических мужиков, которые к 35-36 годам хороши только тем, что не женаты и для поклонниц на гитаре играют. Добавьте к этому его робость, нерешительность, мягкотелость, слепую преданность матери, пьющих без меры друзей и несомненные проблемы с алкоголем у него самого. <…> Естественно, на такого мужчину может „охотиться“ тоже не вполне зрелая женщина», — пишет семейный терапевт Мария Дьячкова в «Московском комсомольце» [63]
. Характеристика, данная Жене Ипполитом — «для таких, как вы, главное — не разум, а чувства, импульс. Такие, как вы, — угроза для общества» — была исчерпывающим описанием идеального возлюбленного в 1970-х. Сегодня она — основа для диагноза. Положительным героем в сиквеле «Иронии судьбы» теперь предстает сам Ипполит — мужчина в крепкой меховой шапке, на автомобиле и с духами для невесты. Женя — это «любовь». Ипполит — это «отношения».Более того, терапевтический поворот представляет в новом свете не только советскую, но и русскую классику. Юля Лернер проанализировала несколько киноверсий «Анны Карениной» советского времени — и экранизацию Сергея Соловьева, впервые показанную в 2009 году и переделанную в сериал в 2013-м. В интерпретации Соловьева, отмечает Лернер, «любовь превратилась в проявление болезненной одержимости. Как любая болезнь, она по ходу фильма развивается от одного симптома к следующему: эйфория, невозможность функционировать, галлюцинации, морфинизм, полная потеря самоконтроля, смерть. Любовь и страсть представлены как дисфункция, которая нуждается в лечении; страдание как симптом указывает на патологию. Соловьев воссоздает историю Анны не как повесть о моральном выборе и его последствиях, а как терапевтический нарратив невылеченного невроза» [64]
.Действительно, романтические герои режима судьбы — Вронские, Онегины и Печорины — сегодня многим уже вовсе не кажутся привлекательными. От них веет нарциссизмом, насилием, пренебрежительным отношением к женщине; от них веет
Картина русского брака, описанная в наших интервью, составлена из узнаваемых элементов. На первом плане — десятилитровая кастрюля кипящего борща, над ней — веревка с сохнущим бельем: кальсонами, носками, пеленками. Полная, раскрасневшаяся женщина в фартуке озверело трет в раковине грязную тарелку. У ее ног заляпанный кашей и ревущий двухлетка стучит деревянной ложкой о миску. Мужа нет. Муж — где-то. Эта картина далеко не всегда рождена из собственного прошлого. Чаще она — плод коллективного бессознательного. Однако ужас перед возможностью ее воплощения в собственной жизни преследует постсоветское поколение, как навязчивый кошмар.