— Да-а-а, здорово... Но если ты так же будешь пить (наш собственный самогон, из буряка), то у тебя в скором времени глазки тоже будут, как у корейца... тогда ничего?
Отвернулся, обиделся.
— Жизнь тебя ничему не учит! — холодно сказал.
Всю дорогу он обижался на меня, что я не вижу тех страшных драм, которые якобы бушуют вокруг, — хотя я и делал, когда надо, скорбные лица, но, видимо, недостаточно убедительно.
Ну — а что, действительно, тут плохого, когда под тобой, можно сказать, прекрасный Нью-Йорк, а тут у тебя дровишки, свежие яички, запах горячих помидорных плетей?
Один единственный раз только спустились мы с ним, пошастали — все-таки Нью-Йорк — сходили на ихний автомобильный рынок, бесплатно подышали бензином, но посидели, покумекали: зачем нам на хуторе нашем автомобиль? Если уж иметь, то скорей вертолет, на океан летать, рыбу ловить... а машину? Нет, нет и нет!
И снова на своем небоскребном хуторе сидели (по пути туда в разговоре с лифтером узнал, что хозяйство это наше миллионы и миллионы стоит!) Сидели, яичницу ели, спорили порой до хрипоты: вот тот шпиль, что торчит из-за горизонта — уже Ленинград или еще не Ленинград?
Наутро Егор рано вставал. Просыпался я от шарканья рубанка, постепенно всплывал из небытия — и долго еще поверить не мог в реальность этого: что я лежу на дощатом топчане высоко над Нью-Йорком!
Егор в столярке своей ладил деревянную ногу себе, на случай войны, и мне предлагал такую же сделать, был уверен и меня убеждал, что скоро разразится мировое побоище и очень обижался, когда я усмехался и спрашивал у него, почему он уверен так, что именно запасная нога понадобится ему, а не что-то другое?
Эту несерьезность мою он давно ненавидел, еще с тех пор, как он болезни по картинам определял: кариес у апостола Павла и грыжу у Иуды, а я шутил над этим — над чем, по его мнению, шутить нельзя.
Надо всем можно!
Но в целом-то мы жили неплохо тогда — он шкурил-полировал свою ногу, я читал то, что, естественно, сам и писал. Потом он ногу свою замочил, и у него некоторое время образовалось — когда мы, наконец, поговорить с ним смогли, вспомнить прошлое, потолковать о настоящем. Нога две недели у него мокла: дело в том, что потом надо было ременными вожжами стягивать ее, изгибать, как дугу... такие у нас ноги были — кривые, поэтому и запасная, деревянная, точно такой же формы должна быть. Дело в том, что мы с молодых лет — сначала по необходимости, а потом по привычке — валетом с ним на одном топчане спали, поэтому ноги у нас абсолютно кривые образовались — так что, когда мы гуляли с ним среди трав, головы наши над цветами фактически не поднимались.
— Ну давай и тебе ногу сделаю — война ведь скоро! — увещевал он меня.
— Да ну тебя, — отвечал я. — Себе сделай вторую, если охота!
Так, дружески переругиваясь, мы нежились на нью-йоркском солнышке. В общем, идиллия. Иногда только по ночам он тревожно вскакивал, и мы, одновременно, как кобры, подняв наши головы с концов топчана, вглядывались друг в друга в темноте.
— Ч-черт... — утирая холодный пот, бормотал Егор. — Опять кореец приснился. Кричал сначала по-своему, ногами махал — потом огромным арбузом швырнул!
— Но арбуз — это же хорошо! — со своей обычной беспечностью успокаивал я, и мы снова засыпали.
Иногда наш хутор оказывался в туче, мы бродили, разыскивая друг друга, расставив руки.
— Эй, ты где?
— А ты где?
— Смотри там, с небоскреба не сверзись!
— Ты сам смотри!
Потом вдруг один край тумана наливался желтым, накалялось солнце...
Недели эти на небоскребском хуторе напоминали нам то блаженное время, когда мы с ним жили на Карельском перешейке, работая в подсобном хозяйстве Ленметростроя, куда мы с ним оба были сосланы за политическую близорукость.