Агнесса смотрела растерянно и строго, она собиралась выполнять «предписания», но не понимала, чего именно ждать. Я же чувствовала, что она заперта на сто замков, как сейф. Иному человеку сложно было бы вытащить из нее боль, но не мне. По ту сторону двери стоял Пью, и он переживал. Почему-то в этот день я отчетливо все чувствовала: пространство вокруг себя, чужие чувства, малейшие колебания воздушных потоков. Хорошо. Значит, запас сил хороший, значит, все получится.
Несколько секунд я смотрела на ее лицо, «сквозь» ее лицо. Слишком тугой узел напряжения внутри, скрученный многократно. Отсюда натяжение нервов, их дисфункционал, лицевой тремор. Скорее всего, множество других невидимых дискомфортных симптомов – проблемы с сердцем, желудком, ногами, суставами…
– Агнесса. – Позвала я мягко, понимая, что не имею права называть ее фамильярно. Но пусть классовые различия между нами вернутся позже. – Вам сейчас нужно будет вспомнить самый болезненный момент из пережитых. Самый плохой. Я почувствую его, возьму на себя и стану проводником. Это неприятно, иногда очень неприятно, но не страшно. Понимаете?
Она понимала слова. Слышала их, даже кивнула. Но осталась столь же наглухо запертой, как и минуту назад. Наверное, воспоминания о Стелле она запихнула в бетонный подвал спустя пару дней после исчезновения сына и с тех пор не подходила к бункерной двери. Некоторые так делают, думают, что спрятали боль, что спрятались от боли, но это не так. Она или есть в тебе, работая на фоне, или ее просто нет. У матери Эггерта боли был вагон.
Я смотрела на пожилую женщину, та смотрела на меня. И приставленный к виску пистолет не заставил бы ее вновь спуститься во тьму.
– Так не пойдет, – вздохнула я, – вам придется начать чувствовать.
И тут же ощутила противодействие в виде нежелания соглашаться и волны раздражения. Ничего, «раскалывали» и не таких. Главное, не напитаться опять чужим дерьмом, как раньше, но откуда-то присутствовала уверенность, что все пройдет так же легко, как с Пью. Или почти так же. Потому что я ощущала к ней симпатию – она была стара и замкнута, но сына она любила по-настоящему.
– Помните тот день? – пошла я в бой, чтобы не терять драгоценные минуты. – Когда вы приехали к Стелле и легли спать?
Ужас, мелькнувший в глазах Агнессы, был стартовым выстрелом – процесс пошел. Зрачки нервно расширились.
– Помните, что увидели, когда вышли из спальни? Как Стелла целовала другого, как после она столкнула его с лестницы?
Прошла пара секунд, и ужас пошел наружу. Он порвал бетонную дверь, он вышиб ее с петлями, как будто внутри рванул напалм. Объем боли, хлынувший наружу, удивил даже меня – он наполнил меня до самой макушки, снес мне темя, рванул вовне… Хорошо… Отлично. Ощущая чужую панику, ненависть и отчаяние, я понимала, что они меня почти не задевают, проходят насквозь.
– Да, именно так, – я положила свои ладони на морщинистые руки, сжала узкие ладони. – Что вы чувствовали, когда видели этого человека, падающего с лестницы? Когда смотрели на Стеллу? Когда вошел Эггерт?
И она выдала мне полный спектр эмоций, основной из которых была ярость. Беспомощность, но также мстительность и желание убить. Если бы Агнессе позволяли принципы, она собственноручно спустила бы предательницу с лестницы следом. Она бы душила ее, она бы выцапала ей глаза – гнев Агнессы был смертоносен.
– Вот так, – шептала я, – хорошо… Тварь она, да, согласна…
Мне казалось, меня обугливает изнутри черным обжигающим потоком, что я давно должна задохнуться от столь плотных «нечистот», но я оставалась наблюдателем.
Рот Агнессы дернулся, скривился в судороге, а в глазах единственное слово – «сволочь».
– Конечно, сволочь, – подтвердила я, абсолютно согласная. Если бы некая особа предала моего сына, я бы не запирала гнев в себе, я бы лучше отправилась за решетку, расправившись с ней на месте.
– Полная уродина, беспринципная гадина…
Рот матери Эггерта теперь трясся неимоверно.
– Конечно, убить ее мало, – соглашалась я, – смерти ей недостаточно за такое…
Я нажимала на верные кнопки, потому что в какой-то миг даже меня ослепило тьмой, повалившей из тела худосочной женщины. Тьма, тьма, тьма – будь она физически осязаемой, я уже осталась бы лысой, с обгоревшей кожей, покрывшейся струпьями. Нельзя такое держать в себе, никогда нельзя. А после от той, чьи руки я держала, раздался такой надрывный крик, что у меня едва не лопнули перепонки, – крик отчаяния, боли, страдания. Хорошо, что все выходит. Эггерт не смог оставаться снаружи в тот момент, когда его мать повалилась на меня с рыданиями. Она рыдала и кричала, она содрогалась, она изрыгала из себя накопленное. Я же, напротив, выдохнула с облегчением – все, это последние симптомы. Если человек плачет, значит, увидел, принял и отпустил. Пусть скрючивается, пусть бьется в истерике, пусть исходит яростным криком. У Пью – паника, у меня – спокойствие. Много в ней было всего, много… Обычно с таким «багажом» долго не живут.