Он был... женолюбив. В «науке страсти нежной» он, как Онегин, должно быть, находил «и муку и отраду». Я еще там, на месте, слышал кое-какие истории о его «любвях»5
, но не придавал слухам тогда значения. В Петербурге уже я частию был сам свидетель, частию по его собственным рассказам мог убедиться, что не только все слышанное о нем на Волге было справедливо, но и в том, как безвозвратно и неисцелимо он был предан этой «науке», то есть страсти нежной, и какой был великий стратег и тактик в ней.Можно было бы написать несколько томов его любовных историй, вроде мемуаров Казановы, если б все такие истории не были однообразны, до крайности пошлы и не приелись всем до тошноты. Они могут быть занимательны только для самих действующих в них лиц и больше ни для кого.
Если б Углицкий умел писать, он непременно изобразил бы себя с своим обширным гаремом и обогатил бы всеобщую эротическую историю еще одним многотомным увражем, вроде сочинений маркиза де Сада, Брантома и вышеупомянутого Казановы.
К счастию для него и для читателей, он был слаб в грамоте. Он явился бы в блеске своего фатовства и того «хладнокровного разврата», которым, по свидетельству поэта, «славился» старый век. Углицкий, как и Казанова, его прототип, не годился в Отелло, Ромео, даже в Дон-Жуаны, а прямо в Фобласы. Он не знал никаких нежных чувств, страстных излияний, слез и мук разлуки, ревности — всего, чем красна человеческая любовь. И если иногда прибегал к этому, то единственно как к средству для достижения желаемой, известной и скорой развязки.
А достигнув ее, — искал нового — и так без конца.
Все это стало в провинции выходить наружу. Мужья загораживали от него жен, но он, своею вкрадчивостью, тонкой лестью, потом наружностью и манерами, успевал ловко вести и маскировать свою ловеласовскую политику, проникал в замкнутые круги и имел успех, которым сам же под рукой хвастался.
<...> вообще в романах Углицкого теперь уже сомневаться не могу: сам видел их потом в Петербурге и за границею. Пером не коснусь ни одного из них по вышесказанной причине. Все они одинаково пошлы, и только в живых рассказах этого Фобласа казались остроумны и веселы. Он прикрывал свои романы лоском хорошего тона, наружного приличия, даже галантного рыцарства (Гончаров 1952: 302—304).
Таким образом, в русской литературе XIX века роман Луве и его герой воспринимались прежде всего как воплощение стереотипов галантного века с приписываемыми ему культом чувственных удовольствий и необременительной моралью.
После 1805 года роман в России долго не издавался. Возможно, российская цензура последовала примеру цензуры французской и также наложила запрет на издание и распространение сочинения Луве де Кувре.