«Беспредметное» восприятие «беспредметного содержания»
Итак, позиция «понимающей» критики достаточно ясна. Теперь дадим слово тем современникам нового искусства, кто откровенно признавался в своих недоумениях.
Я никогда не мог добиться от почитателей Сезанна ясного и точного ответа, почему он им нравится, – замечал Морис Дени, – и ответ не могут дать даже художники <…>. А, например, говоря о Делакруа или Моне, легко сформулировать вполне внятное и обоснованное мнение. Но как трудно сказать что-нибудь определенное о Сезанне![560]
Отличительной чертой восприятия нового искусства становится своеобразная «немота», невозможность адекватной вербализации художественного переживания. Грабарь вспоминал, как его «шибанули» постимпрессионисты, и не мог объяснить причину: «Черт его знает, что меня там тянуло»[561]
. Серов недоумевал: «Как будто жестко, криво и косо, а между тем не хочется смотреть на висящие рядом вещи мастеров, исполненные в давно знакомой манере. Технически они и хороши, а все чего-то не хватает – пресно»[562]. Похожее чувство испытывал С. И. Щукин, ставивший на себе эксперимент по восприятию живописи Пикассо:<…> у меня было такое чувство, точно я набрал в рот куски битого стекла. <…> Я ужаснулся, так как все остальные картины моей галереи вдруг стали мне казаться без стержня, точно сделанными из воды, и что самое страшное, мне не хотелось больше видеть их, они стали для меня неинтересны и бессмысленны. Мне стало с ними скучно[563]
.«Отрицательная» убедительность нового искусства для этих ценителей состоит не в каких-то очевидных, объяснимых достоинствах; просто старое вдруг перестало удовлетворять, когда они увидели чуждое им и поначалу вовсе не симпатичное новое, в котором сумели почувствовать какую-то правоту. Аналогичное воздействие, по словам Лентулова, оказывали работы Ларионова: они «по-новому строили глаз зрителя, императивно внушая правоту откровения»[564]
.Новая эмоция содержательна, заключает в себе неясный, но важный смысл. Рильке, простоявший два часа перед картинами Сезанна, признается:
Я чувствую, мне они как-то нужны. <…> Я не могу сразу сказать, в чем тут дело. <…> Я помню, как неуверенно и удивленно мы смотрели на вещи неизвестного нам художника, когда впервые их увидели. Потом долго ничего, и вдруг глаза открылись…[565]
Замечательно отсутствие всякой преднамеренности, всякого сознательного усилия: глаза открываются невзначай, сами собой. Вот как тот же момент описывает Бенуа:
Внезапно вы зашли за какой-то волшебный круг, и все приобретает новое значение. Неряшливость оказывается непосредственностью, корявость – игнорированием несущественного, угрюмость – благородством, кривизна форм – особой стилистической системой <…>. И вот с этого момента <…> Сезанн из положения какого-то неудачника, дилетанта и калеки <…> оказывается <…> каким-то фантастическим деспотом, каким-то художественным Наполеоном[566]
.Однако констатацией чуда все и оканчивается: содержательная характеристика увиденного не дается автору, понятия, которыми он пользуется, кажутся стертыми, точно блестящий эссеист неожиданно утерял присущую ему способность облекать эмоции в слова. Как будто новое искусство вместе с образностью разрушило и привычный аппарат анализа, не давая при этом никаких опор для уяснения его смысла.
Не лучше обстоит дело и у самих художников. По замечанию М. А. Бессоновой, у Сезанна «его собственные рассуждения о верности натуре полностью расходились с практикой»[567]
. Немногое проясняют и слова Матисса, что художник «должен быть простодушен настолько, чтобы ему казалось, что он написал только то, что видел»[568]. А Пикассо и Брак, как известно, вообще никак не объясняли свой кубизм.Русские художники более других склонялись к теоретизированию. Но вспомним, что на жалобу по поводу непонятности его картин Кандинский отвечал резкой отповедью: «Не надо понимать!», «Ох! Ради Бога, только не понимайте!»[569]
, «Нет большего зла, чем