Некоторые уже готовы были, обнадеженные, направиться к выходу, когда
беленькая, с красным еще лицом, насторожилась:
- Так его оставят нам? Ивана Миколаевича?
- Я же сказал, передам, что вы просили.
- Нет, вы скажите - оставят?
- Я буду просить!
- Нет, нет, вы скажите!
Апейка ничего не ответил, только ласково, как отец, который не хочет
обижать ребенка и не может дать того, что он просит, усмехнулся:
- Ну, счастливого вам пути!
Они выходили не очень охотно, не очень утешенные; больше потому, что
дядько с кнутом толкал их к двери.
Не порадовал их; но что он, Апейка, мог сказать им другое?
Сразу после них в кабинет вошел белобрысый парень в потрепанной,
купленной в лавке поддевке, в розовой, залатанной под воротником ситцевой
рубашке. Кепка в его руке была тоже городская, с размокшим под дождем
козырьком.
- Можно зайти? - Парень спрашивал тихо, застенчиво.
- Заходите, садитесь.
Он и шел несмело, и сел на краешек стула; под внимательным взглядом
Апейки неловко отвел серые, с какой-то задумчивой затаенностью, глаза.
Потом встретились глазами, и взгляд его был уже сосредоточенный и вместе с
тем доверчивый.
- Меня зовут Глушак Степан, - тихо, не отводя взгляда от Апейки, сказал
он. - Я подал заявление в Водовичи. Хотел поступить в водовичскую коммуну.
Мне сначала сказали, что - хорошо, примем. А потом отказали. Ответили, что
не могут принять, потому что мой отец - кулак...
- Вы из Кургеней? - перебил его Апейка.
- Из Куреней, - кивнул он. С трудом, но твердо добавил: - Я - сын
Глушака Халимона. Может, знаете? Мой отец - кулак. На него наложено
твердое задание. Но я ушел от него. Мы с ним теперь - как чужие.
- Почему вы ушли? - заинтересовался Апейка.
Парень помолчал, задумался.
- Я и сам не знаю, как сказать. Трудно было жить с ним. Просто
невозможно стало... Я хотел с ним жить, думал сначала, что ничего, что
привыкну. Терпел долго: отец все же. Да и мать жалко. Знаете ж, как
матери, когда сын покидает. Хотел перетерпеть. Но - не вытерпел! - Он
попрежнему не сводил с Апейки тихих, задумчивых глаз. Снова помолчал,
заговорил, от души, с сожалением и болью: - Он, мой батько, живет для
одного: чтоб себе побольше. Хоть как - правдой или неправдой. Чтоб
побольше нажиться.
Жадный - просто беда. Он из-за этого всех сделал все равно как
батраками. И сынов, и мать, и Ганну. Чужих батраков не берет, боится, дак
свои - как батраки... Дохнуть просто не дает... - И взгляд и тон его речи
были такими искренними, что Апейка чувствовал: правду говорит. Не
обманывает, так невозможно обманывать. - И раньше невмоготу терпеть было,
а теперь - зачем терпеть? Теперь, когда все по-новому пошло... Дак я и
ушел от него. Сцепились один раз чуть не за грудки - я и кинул. Пошел жить
на волю.
Как все люди.
- А не жалко его, отца?
- Нет, можно сказать, нет, - взглянул он открыто. Подумав, добавил: -
Мать жалко. Замучилась она...
"Не обманывает. Правду говорит..." - подумал Апейка и поймал себя на
том, что сочувствует парню. Вспомнил вдруг, что у Глушака есть еще сын:
про этого сына Апейка знал уже немало.
- Ас братом как? Дружно жили?
- Дружно. - Он отвел глаза, взгляд стал тяжелый, недобрый, губы зло
задрожали. - Дружно... Мне такого брата... век бы не видеть!.. Чтоб его
земля не носила!..
По тому, как Степан говорил, Апейка понял, что он где-то учился;
спросил - где, почему не доучился. Поинтересовался:
любит ли книги, что читал, какие из них понравились больше; читает ли
газеты, знает ли, что происходит в мире. Парень отвечал легко, охотно: об
этом говорить ему было куда проще, чем об отце, о горе, омрачившем ему
все. Чем больше Апейка спрашивал, чем больше слушал, тем крепче убеждался:
парень умный, пытливый. "Толковый парень. Чуткая душа. Чуткая ко всему. И
к новым веяньям... Жаль только, что родство такое..." Поставил вдруг рядом
парня и себя самого, сблизил: "Тоже - с пятном, которого не заслужил...
Товарищ по несчастью...""
В мыслях было и немало иронии и немало печали, ощущения невеселой
правды... Апейка отогнал ненужные мысли.
Внимательно взглянул на Степана:
- Учиться, наверно, хочешь?
- А то что ж, не хочу? - Глаза Степана загорелись. Загорелись на миг и
погасли. - Хотел бы! Да куда ж теперь поступишь! Сразу скажут: кулацкий
сынок! Вот поработаю, докажу. Тогда, может...
- Думаешь, докажешь?
- Хочу доказать.
Апейка вдруг отвел глаза, задумался. Не в первый раз вмешалась
осторожная трезвость: зачем ему, Апейке, все это, зачем рисковать?
Кому-кому, только не ему браться за рискованное. Не ему, у которого у
самого не все чисто в биографии. У которого есть уже немалое пятно... И не
теперь, когда так близка чистка. Где всё будут перебирать заново. Где всё
могут повернуть и так и этак. Он и до этого мало ли за кого уже
заступился, за которых другие не отваживались. Припомнят когда-либо, и,
может быть, очень скоро.
То, что он всегда тверд с настоящими врагами, не заметят, а это -
припомнят, перевернут. Очень даже может быть такое: как ты докажешь правду
свою! Харчеву, Башлыкову, другим харчевым... Подумал с сожалением: надо
же, сколько путаных судеб приходит, и надо все распутывать самому,
руководствуясь только своей совестью.