Да, женщина, в голубом берете... Я снова попытался вернуться к той безумной идее, которую когда-то предложил мне Прокофьев на берегу ручья. Он утверждал, что где-то далеко, в каком-то северном городе, может быть, заграницей, где-нибудь в Стокгольме или в Копенгагене (в ту пору мне предпочтительней был Копенгаген, но сейчас я знаю, что это Стокгольм), на окраине города в какой-то больнице появляется сестра милосердия. Она переодевается в белый халат, сохраняя для непринужденности общения с больными все тот же берет, вешает на грудь стетоскоп... Так вот, я попытался вернуться к этой идее, но у меня ничего не получилось потому, что она не переодевается в белый халат и не вешает на грудь стетоскоп — у нее другая задача. Ее специальность душа, а не тело. Но здесь эта сестра милосердия та же, что и на поле боя — почему же на ней не может быть голубого берета? Ее милосердие — лечение души за счет тела. Это ее тело, она отдает его на поругание журналам, на поругание взглядам, на осуждение и приговор. Это жертва, которую надо принять. Она хочет объяснить, хочет доказать на примере, что все на самом деле не то, чем казалось, и для этого она должна обнажить свою плоть. Ей нужно раздеться и лечь и склониться над лежащим навзничь мужчиной, каменным изваянием, которое она должна оживить. Нет, и не для этого, ей нужно раздеться и лечь и склониться над этим мужчиной — он не каменный, просто поверженный, — но ей нужно было склониться над ним для того, чтобы серое стало серым, а голубое — голубым, чтобы он и некто третий, не изображенный, но присутствующий там, не принимали любовь за войну, а войну за любовь, — чтобы все стало на свои места.
Тот мужчина, рыцарь, вырастающий из каменного надгробья, он, конечно, не принимал любовь за войну, а войну за любовь, но он, как и тот, невидимый, третий, тоже мог заблуждаться относительно цвета, и внимание женщины, пытающейся преодолеть разделяющий их клинок, могло также относиться и к нему. Потому что я не хотел верить, что это делается только ради того, третьего, ради документа, который послужит в суде в равной степени и обвинению, и оправданию.
Я стоял в тени огромной магнолии перед одноименным рестораном, несколько столиков были вынесены из него и стояли на площадке, обнесенной сетчатой оградой, и сквозь сетку лицо хрупкой блондинки, за столиком и затылок сидевшего напротив мужчины были нерезки, как снимок, напечатанный в провинциальной газете, и на блондинке был голубой берет. Я усмехнулся. Людмила подошла сзади и положила руку мне на плечо. Она о чем-то спросила меня, но я не расслышал слов. Я обернулся и кивнул ей. Людмила взяла меня под руку и мы пошли вдоль сетки к ресторану, потому что выход во дворик был только оттуда. Я спросил ее, не болит ли нога, и она сказала, что уже прошло. Белое вино было холодным и терпким. Людмила вопросительно посмотрела на меня, но я не знал, что ей сказать.
Закончился бодрый и бравурный фокстрот «Блондинка», и мы с Людмилой вернулись за столик. Людмила положила загорелые руки на стол, на белую скатерть, через бледные хризантемы смотрела на меня. Я достал из кармана сложенный вдвое конверт и вокруг вазы с цветами по скатерти пододвинул его к ней. Она взяла его, смотрела на меня, что-то шептали ее побледневшие губы на загорелом лице, но она не стала заглядывать внутрь.
Le nan, la belte, la rein...