Солнечные часы на широкой площадке над каменной лестницей показывали полдень. Я посмотрел на свои. Одни из них были неверны. Я попытался вспомнить какие, но запутался в рассчетах. Впрочем, для меня это не имело значения: я никуда не спешил. Через площадку, напротив, пытался перешагнуть со своего пьедестала на пирамиду пушечных ядер Петр Первый, большой черный Петр в треуголке и с тростью в руке — одна из копий скульптуры Антокольского. Оригинал стоит в Русском Музее, но с этим я познакомился раньше, точнее, я помню его столько же, сколько себя. Я никогда не видел его голубым и поэтому у меня не было к нему вопросов. Я смотрел на него, а он смотрел далеким взглядом за горизонт, и тень от него ложилась в ту же сторону, что и на солнечных часах.
Внизу сейчас было много народу. Не то чтоб яблоку негде было упасть, но найти свободное место было труднее, чем вчера, и для того, чтобы взять бумажный стаканчик и в оправдание его бутылку воды, мне пришлось выстоять довольно длинную очередь.
Пробираясь по пляжу среди голых более и менее загорелых тел, я увидел компанию сидящих на песке молодых темнокожих атлетов, среди них Зигфрид. Он приветственно помахал мне рукой, я ответил. Слава Богу, он не предложил мне присоединиться к ним. Какая-то пара, свернув клетчатый коврик, освободила место, и я сразу же занял его.
Я разделся и, подложив под голову одежду, лег на спину и стал смотреть в глубокое, ощутимо объемное небо, пока не перестал чувствовать, где верх, а где низ, а может быть, нет ни того, ни другого, а все та же лента Мёбиуса, имеющая только одну поверхность, и вообще, все это только в моем искаженном сознании. Я вспомнил вчерашнего лектора и его затасканный, но такой показательный фокус и подумал, что и я могу оказаться объектом подобных манипуляций, так же, как вчерашний сомнамбула или Торопов, и кто-то мог бы управлять мной. Я не спросил тогда доктора, может ли кто-нибудь другой воспользоваться результатами его эксперимента? Ведь голубой берет мог быть тем самым знаком. Что, если кто-то еще знал этот знак или просто увидел, какую власть над художником дает ему этот журнал? Но зачем кому-то власть над художником? Кому вообще нужен художник? Вот именно, кому может быть нужен художник? Я вспомнил те слова, которые, по свидетельству его напуганной подруги, сказал Вишняков. Он говорил, что кто-то хочет заставить его работать на себя. Да, кому может быть нужен художник? Кому может быть нужен юрист? Юрист с искаженным сознанием, юрист шагающий по ленте Мёбиуса, по замкнутой поверхности, где построив логическую цепь, неизбежно приходишь к посылке. Художник, юрист, кольцо Мёбиуса... Я стряхнул подкравшуюся дремоту, и небо, море, кишащий обнаженными телами пляж — все вернулось на свои места.
Солнце было над головой, но где-то сзади и не светило в глаза. Я почувствовал легкую тень, упавшую мне на лицо и запрокинув голову, посмотрел вверх. Прокофьев, расставив ноги, монументально возвышался надо мной, где-то далеко наверху я видел его твердый, чисто выбритый подбородок, снизу он был немного светлей. Он, наверное, пришел прямо с завода, так как был одет все в тот же костюм, неуместный здесь, на пляже, хоть и светло-серый. Он вытащил из кармана пиджака сложенную сумочку «You and me», развернул ее и положил на песок, сел на нее.
— Может ли наркоман иметь пристрастие к определенному сорту спиртного? — спросил я Прокофьева. — К рому, например.
Прокофьев дернул за кончик шнурок на ботинке, бантик распался.
— Не знаю, — сказал Прокофьев, — я не специалист. Вообще-то, не думаю. А что за наркоман?
— Один художник, — сказал я, — Вишняков.
— Это тот, что покусился на докторский сейф? — сказал Прокофьев. — Вот уж действительно глупость. Проще было ограбить аптеку.
— Что, его тогда взяли? — спросил я. — Взяли с поличным? Когда я вошел в квартиру, его там не было.
— Он недалеко ушел, — сказал Прокофьев, — а насчет поличного. Ключ от квартиры доктора достаточно серьезная улика.
Я вздохнул. Даже с некоторым облегчением. Во всяком случае, со стороны бандитов ему теперь ничего не грозит. Все-таки было жалко художника.
— Я думаю, доктор прикроет его, — сказал Прокофьев. — Поставит свой авторитетный диагноз, подержит какое-то время у себя в институте, а там... Если, конечно, это стоящий художник.
— Не знаю, — сказал я. — Иверцев говорит, стоящий.
— А почему ты спросил про спиртное?
— Я был у него в мастерской, — сказал я. — Видел там много бутылок. Очень много бутылок. Все одна марка «Havana Club». Наверное, его личный вкус. Может ли у наркомана быть пристрастие к одному сорту рома.
— Сомневаюсь, — сказал Прокофьев. — А почему ты решил, что он наркоман?
— Во-первых, как я сейчас понял, и ты это знаешь, во-вторых, я разговаривал с его сестрой, в третьих, сам видел, как он кололся.
Я подумал, что следов от уколов на руке Вишнякова было не много, ничто по сравнению со Стешиным. С другой стороны, его сестра говорила о «травке». Может быть, еще не втянулся как следует в «ширево»? Не стал заостряться на этом.