Вероятно, доверие к режиссеру возникло у Людмилы Чурсиной с первой же совместной работы, несмотря на то что Юрий Еремин поставил «Идиота» как спектакль сложный. Во многом — чересчур интеллектуализированный, в чем-то — не в меру эмоциональный. Желание режиссера сохранить и идеи, и страсти Достоевского привело к тому, что граница между эмоциональным и рациональным практически стерлась, заменившись неким художественно, но не до конца организованным хаосом. Спектакль нередко грешил нарушением границ вкуса — в значительной степени касалось это образа князя Мышкина (А. Ливанов), который в первый же момент представал в сияющем ореоле; сказывался недостаток вкуса и в чересчур нагруженных символикой декорациях, и с нажимом выделенных некоторых эпизодах.
К сожалению, и к образу Настасьи Филипповны сказанное имело непосредственное отношение.
Текст романа был перекомпонован в соответствии с основной идеей постановки — спектакль начинался с игры в пети-же, с достаточно жестко сконструированной экспозиции. Об идее режиссера точно писала критик Инна Соловьева: «Одна из тем, которые влекут к себе Юрия Еремина и повторяются из спектакля в спектакль, — тема вольной и невольной власти человека над человеком, души над душой. Он остро знает зависимость людей друг от друга — знает и как угрозу, и как опору, но прежде всего, как непреложную данность общей жизни… В „Идиоте“ — новый поворот, обертон вопроса. Как сопрягается ток души и ток общей жизни. Что искривляет либо выпрямляет жизнь в человеке, в жизни — человек. Вот этот человек, светом очерченный, ради которого — да войдет! — опустятся доски короткого крутого схода».
Разумеется, в развитии этой мысли Юрий Еремин следует за Достоевским и за философом и литературоведом В. Днепровым, написавшим замечательную книгу «Идеи и страсти Ф. М. Достоевского». Только вот у Достоевского — главной ли она была? Для «положительно прекрасного человека» князя Мышкина никакие доски никаких сходов не опускались, скорее наоборот, все мосты поднимались перед ним, не желая пускать в круги привычной, сложившейся для всех по-разному жизни. Отчасти именно по этой причине ушла из спектакля очень важная мысль о том, что в доме Настасьи Филипповны произошла не первая, а уже вторая
ее встреча с князем Мышкиным. Это лишало необходимой краски оба образа.Что же касается конкретно характера Настасьи Филипповны, в его трактовке с первого же эпизода была допущена, на мой взгляд, грубая неточность.
Даже две.
Первая заключалась в том, что опущенными оказались сцены в доме Епанчиных и в доме Иволгиных и, таким образом, Людмила Чурсина должна была сразу взять слишком высокий эмоциональный тон, что было чрезвычайно сложно.
Вторая же была, по всей вероятности, обусловлена первой — наверное, для облегчения задачи актрисе, Юрий Еремин придумал, что во время этой сцены Настасья Филипповна выпивает один за другим несколько бокалов (добро бы еще бокалов, каких-то рыцарских кубков!) шампанского, и трагическая сцена торга с бросанием денег в горящий камин приобрела странную окраску эксцентричного поступка нетрезвой женщины в то время, как героиня Чурсиной пребывает в горячке гнева, оскорбления, отчаяния…
Уверена, что Людмила Чурсина могла бы сыграть эту сцену намного сильнее и ярче, со всей присущей ей эмоциональностью и глубиной погружения в характер, не будь она столь скована тисками режиссерского замысла.
И тем не менее корреспондент ереванской газеты «Коммунист» А. Данилова, где театр был с «Идиотом» в гастрольной поездке, справедливо отмечала, что, несмотря на неровность режиссерского воплощения, «в холодной, мертвенно-бледной Настасье Филипповне Л. Чурсиной чувствуется боль и безысходность. Она так обыденно повествует о том, как стала содержанкой Тоцкого, словно у нее уже давно все чувства высохли и умерли. Даже слова: „Я желала бы воскреснуть“, — произносятся с таким сарказмом, что содрогаешься от мысли: теплится в душе надежда, да вряд ли ей осуществиться».
А корреспондент одесской газеты «Знамя коммунизма» Ф. Кохвихт писал о работе актрисы: «Людмила Чурсина раскрылась здесь (после многих и разных ролей в кино и в театре) как актриса острого трагедийного дарования. Она чутко и истово вчиталась в Достоевского и перевоплотилась в Настасью Филипповну…».
Что касается «острого трагедийного дарования», на мой взгляд, в этих словах есть небольшая, но все же несправедливость: в этом качестве Людмила Чурсина представала не раз на экране, покоряя зрителей именно редкостным умением донести невымышленную трагедию своих персонажей. Они были очень разными, что не раз отмечалось, но все они были пронизаны этим мучительным мироощущением, которым проникался и каждый зритель, запоминая эти работы, как оказалось, на всю жизнь.