Короче, они тучами застили горизонт моей умиротворенности, как и я, в свою очередь, их. Почему я здесь, спросил Форте. Я оглядел комнату, делая вид, что только сейчас осознал ее оголенность. Я и сам здесь посторонний. Напуган не меньше вашего, говорили, казалось, мои движения. Огляделся по сторонам и Бен, то ли потому, что моя дезориентация оказалась заразной, то ли потому, что тоже хотел стать посторонним окружению, с которым слишком быстро смирился. Подобная приспособляемость годна разве что на искажение чистоты такого типа, как он. Бен внезапно (резко прервав свое панорамирование) сказал, Почему вы здесь. Вместо того чтобы оплакивать собственное исполненное пафоса отчуждение от своих официальных затруднений, он предпочел вмешаться в затруднения других, хватаясь за это со всем блеском свойственной ему бестактности. Я повернулся к полыхавшему оконному стеклу (стояли сумерки), кирпичи заведения корежила ярость. Потом отвернулся. И вновь повернул я назад. Но на сей, второй раз я уже не был жаден до новизны. На сей, второй раз я указывал на свой поворот, на свое возобновленное вглядывание, взгляд на и сквозь оконное стекло, на восстановление достигнутого в невидящем видении тупика. Я пытался обоготворить непокорность, опустошенность своей мишени. Хотел тем самым заронить в них жажду, голод по оконному стеклу. Я был уверен, что в той или иной точке, в тех или иных точках, пока вечер нисходит в прозрачность, к помощи оконного стекла прибегнем мы все. Форте передвинулся в тень, где его изъяны вправе были рассчитывать на лучшее. Из тени, набравшись от нее храбрости, Форте произнес, На что похожа ваша комната. Совсем другая, сказал я. В конечном счете, не такая уж и другая, сказал Бен. Он, конечно же, был прав, сквозь оконное стекло все то же хилое общение с полем и небом.
Расскажите мне о себе, сказал я Бену. Родился в срачи, и мало шансов, что из нее когда-нибудь выберется, надерзил Форте. Пусть он расскажет об этом, произнес я в пространство между пациентами. Постоянно оказывалось, что я иду наперекор направленности детства, сказал наконец Бен. То есть, подсказал я. То есть, передразнивая, протянул он, детство было драпировкой, которой мои неослабевающие усилия ее сбросить придавали судорожность. Тенями Эль Греко. А потом пришла полная опасностей полночь полового созревания, его интонации выдавали взгляд искоса, словно он подозревал, что потворствует моим самым низменным инстинктам. Конечный результат, пробормотал я, отказываясь преподносить ему в подарок эти инстинкты, хрупкую амальгаму любопытства, хихикающий страх. Конечный результат это взгляд в прошлое, улыбаясь, сказал он. Каждая схватка с драпировкой ныне холима и лелеема, как звезда среди пыльцы на небосводе взгляда в прошлое. Только то и помнишь, что сделал плохо, на грани неделания чего, этого с начала и до конца безрадостного деяния, извечно себя находишь. В чем же заключалась проблема, Бен, подколол его я. Было ясно, что он не собирается выдавать подробности. И это меня вполне устраивало, ибо меня интересовали не столько подробности, сколько его — их — реакция на мою до подробностей жадность. Поскольку Форте быстро заснул — его, очевидно, утомила рутинная реабилитационная канитель, — Бен почувствовал себя достаточно свободно, чтобы упомянуть о миссис Фолл, миссис Эвфемии Фолл. Мать? жена? вопросительно посмотрел я. Кому что нужно, сказал он, отворачиваясь к оконному стеклу за глотком сумерек. Нет, серьезно, настаивал я. Серьезно, сказал он, я должен заслонить ее от таких, как вы. Хотя она никогда не поблекнет, даже поднимись мы на вашего брата. Таких же, как вы, надутых, распелся он. Пока я, нанизав на кортик указательного пальца его грудину, искал свое подразумеваемое брюхо, он сказал, Что бы она там ни углядела в такой харе, как я.
Я отказываюсь предаваться воспоминаниям, поведал он мне. Воспоминания, да будет вам известно, это материнское молоко застоя, но вряд ли спокойствия, о котором застой униженно молит. Он покачал головой в ответ на то, что в полной уверенности относил на счет моего самодовольного непонимания. Очевидно, я слишком походил на остальных членов персонала, каковые в своей безудержной погоне за данными не признают, невпопад и всегда в нелестном для себя свете улыбаясь, что те вредоносны.
Я старался не принимать его мысли за чистую монету. Говорил себе, что ущербность кроется не в мыслях, а, скорее, в его отдаленности от этих мыслей, тщательно разработанных в качестве приманки, в качестве наживки. Переводя свои чувства в мысли, он всякий раз сводил эти чувства к нулю. Я был уверен, что ему хватит на всю жизнь запасенных мыслей подобного рода, наложений негодных слов, наложений одновременно топорно расчисленных и бредово случайных, отложенных в сторону как раз для тех случаев, когда, как сейчас, требовался отток. Меня подмывало сказать, Ваши проговоренные мысли — небосвод случайных наложений. Но я сдержался. Не моя работа судить, не моя надевать смирительную рубашку.