Вот что я сделала: Элишева не помнила, а может и не знала имени врача, к которому отвел ее насильник, чтобы сделать аборт. Об этом родители говорили: «Ну, какой врач согласится сделать такое без отца и матери? Зачем ему рисковать? Допустим, что этот ужас, который и представить себе невозможно, и вправду был, разве не разумно предположить, что он отвез бы ее в какую-нибудь больницу вне города? По тому, что она рассказала, это было здесь, в Иерусалиме».
Имя доктора сестра не могла сообщить, но в одну из суббот, когда мы были одни в комнате, я поняла, что место, где он ее принял, она помнит хорошо. Адреса она не знала, но описала это место довольно точно. Дом не из камня, на наружной стене желтая штукатурка, маленькая улица, на которую такси свернуло с улицы Пальмаха.
Я взяла со стола в лобби «Желтые страницы», нашла гинеколога, который принимает на улице а-Ховшим, и в присутствии папы, без мамы и без Элишевы, позвонила в лечебницу. Я сказала секретарше, что говорит Элишева Готхильф, и попросила назначить мне очередь. «Я уже была у вас по поводу беременности», — и тут же попросила проверить, есть ли у них моя медицинская карта.
Вот что я сделала, вся дрожа от страха, а ничего больше и не потребовалось. Конечно, после того как медицинская карта оказалась на месте, они могли — теоретически — выдумывать новые сомнения. Но и у них тоже больше не было на это сил.
Когда сомнений больше не осталось, родители принялись обвинять друг друга в том, что они называли «наша трагедия» — «твой двоюродный брат», «твой отказ продать это проклятое место и вытащить девочек отсюда», «твоя слепота», «сколько раз я умолял тебя продать!». И так до тех пор, пока мама в очередной раз не сбежала в укрытие своей болезни.
Похоже, что соприкосновение с правдой и толкнуло ее к дигоксину. Впрочем, мне всё равно. Через столько лет притворной ипохондрии она, по крайней мере, умерла от настоящей болезни сердца.
Важно то, что Элишева не могла не чувствовать родительское недоверие, хоть они ей его явно и не выражали. Важно и то, что она с самого начала получила мое безоговорочное доверие. Я сразу во все поверила, и потому мне пришлось верить ей и дальше: в ее рассказы о голубых людях и о днях, когда особенно опасно выходить из дому.
Ее несчастные глаза сопровождали меня в поисках доверия, и я не могла предать доверие, о котором она умоляла. Другого объяснения тому, что со мной произошло, у меня нет, а произошло то, что я постепенно стала видеть действительность ее глазами. И даже, когда сидела в классе, вдалеке от нее, мой взгляд обнаруживал «тех, что внизу» и отделял их от всех остальных: толстозадый парень, который сотрясает ногой стол и не может перестать; девушка, у которой кожа лица натянута к ушам невидимыми винтами. Как они решаются выходить из дому в такой ясный день и сидеть среди нас?
Ну вот, опять кружу на одном месте, усаживаю себя в классе с чужими, обвиняю себя в ерунде, лишь бы время тянуть и не признаваться в самом постыдном. А самое постыдное, самое позорное, что, впитывая каплю за каплей, веру сестры, я и сама начала видеть ее такой, какой она видела себя, и всё чаще считала ее не такой, как я, будто она принадлежала к другой расе от рождения. Она говорила, что она уродина, я смотрела и видела уродство. Она была уверена, что такой как она нельзя показываться на улице, и я боялась, что мне придется идти рядом с ней на глазах у прохожих, которые будут нас сравнивать.
После бессонных ночей я начинала чувствовать, что я из голубого и из тех, что вверху. В своих глазах я стала другой, и мне, естественно, была уготована другая судьба, отличная от судьбы «сестры поневоле». Факт, что я от рождения была более сообразительной и решительной. Факт, что смогла сказать: «Я не буду фотографироваться».
Я не все время думала так. Бывали времена нежного сострадания и ужасной, мучительной жалости. А иногда мне даже удавалось воскресить в памяти свою руку в руке старшей сестры, которая сама хотела меня выкупать. Но таких моментов становилось всё меньше, а жалость к себе — что я вынуждена жить с такой, как она — всё сильнее заполняла пространство, освобожденное от жалости к другим. Меня тошнило от ее цветастых шлепанцев, от жеста, которым она стряхивала с одежды крошки, от того, что она подходит ко мне в кухне слишком близко. Я ненавидела электрический свет в квартире, дурацкие звуки телевизора, мольбы, преследующие меня, когда я собиралась отлучиться. Моя жестокость дошла до того, что я отказывалась даже сказать ей, когда вернусь.
Однажды я надолго задержалась. Нет, не задержалась, а нарочно вернулась на несколько часов позже.
Не помню, сколько водки я выпила, чтобы решиться на такое, но, когда уже в квартире я на четвереньках ползла в ванную, Элишева тенью брела за мной с влажной салфеткой и стаканом воды в руке. Я сказала ей, что подхватила вирус, «ничего страшного, это только вирус», и она, конечно, поверила: в нашем сумасшедшем доме вера была делом взаимным.