Несколько раз он сравнивает себя с Иисусом: в одном месте он говорит, что смерть окутывает его, как Иисуса и так же, как Иисус он должен воскреснуть, воскресить других и принести земле очищение. А в пятой, если не ошибаюсь, главе он грозит прогнать хлыстом из храма еврейских торгашей.
Хлыст тоже служит мотивом: неудачи подстегивают «я» как хлыстом. Голос «я» хлещет, как хлыстом, посетителей пивного подвала. Хлыст засовывают в глотку журналиста из «Мюнхен пост» в очень реалистичной сцене. В другой картине, не менее реалистичной, «я» лупит хлыстом свою собаку — если ты не подчинишь себе собак, они подчинят тебя.
Это хлысты, которые я запомнила, но там их было, несомненно, больше.
В одном из наиболее связных переходов рассказчик — из страха забвения — пытается реализовать свое существование в экстазе. Экстаз рождается в ту ночь, когда после оперы Вагнера «Риенци» юный «я» излагает свои видения «моему верному другу», а Линц распростерт у «наших ног».
Это лицо знает, что ему суждено быть лидером, он черпает силы в друге и городе, безмолвствующих пред ним. Через несколько лет на курсе «Гражданское мышление» его первый опыт повторится перед немногочисленными слушателями, потом их станет больше — сначала десятки, сотни, позже тысячи и миллионы. Их кровь вопит в «моем теле», сплачиваясь в единый дух, и заглушает смех. С этих пор, угрожает рассказчик, он единственный, кто будет смеяться.
Искусство — это экстаз, а экстаз — искусство, — утверждает он и, как артист, он непрерывно осваивает методы подъема духа от вершины к вершине, от трепета к трепету вплоть до полной реализации, которая и есть забвение. Одиночество исчезает, когда «я» и толпа становятся одним целым, иногда «к концу митинга мое нижнее белье так пропитано потом, что окрашивается в цвет моего мундира».
Говоря о массовых митингах, рассказчик смеется над теми, кого он называет иезуитами, жрущими плоть своего спасителя и пьющими его кровь. С помощью ряда людоедских метафор он описывает, как плоть и кровь того, кто призван быть спасителем, не пожирается толпой, а, напротив, он питается своей аудиторией, упиваясь ее мощью так, что их голоса начинают вырываться из его глотки единым воплем, а их мечты соединяются в нём в единый идеал.
Порой Первое лицо выступает на трех митингах в день, заявляя, что усталость ему не ведома. Молодежь типа «моего дорогого Гейдриха» просиживают ночи вокруг его стола, борясь со сном, стараясь не показать ему свою усталость, а ему, от которого ничто не укроется, не нужно бороться: сила и движение творят реальность, а сила, воплощенная в движении, не знает усталости и не ведает жалости. Эта сила растопчет всякого, кто встанет на ее пути. Один из рыцарей его стола рассказал о письме, полученном от подруги детства, в котором она просит пощадить ее брата. Гуманистические настроения должны быть искоренены. Мольбы — это хитрый яд паразитов, и никто в его окружении не избавлен от необходимости вырвать это жало.
Кому придет в голову жаловаться на беспощадное солнце, движущееся по назначенной ему орбите?
Всё. Были в книге еще и подробные — и, очевидно, достоверные — описания всяких политических интриг и маневров; может быть, это из-за них Одед назвал книгу учебником. Один единственный раз мне попалось слово «изнасилование»: Европу не уговорить сладкими речами — писало Первое лицо — эту суку нужно изнасиловать. Были и некоторые банальные философствования, типа: исторические нормы морали диктуют победители. Я уже не помню всех воплощений первого лица, на некоторых я останавливалась, другие пролистывала. Но основной дух книги я описала.
Это был монолог дьявола, его апология, завершенная фразой о солнце. Этот текст, который с помощью первого лица пытался превратить меня и всех его читателей в Гитлера, который превратил подштанники Гитлера в «мои подштанники» и приклеил их к моей коже — эта вещь не была написана ни особенно плохо, ни особенно хорошо. Она была за пределами таких литературных суждений. Закрыв это, я не сразу смогла найти ему определение, но потом громкое слово пришло: вещь в моих руках нечиста.
Самолет уже начал снижаться, когда я закончила читать.
— Ну вот, это всё, — сказала я Одеду, вернувшемуся из туалета и увидевшему закрытую книгу на моем откидном столике.
Слова «это всё» можно произносить по-разному. Я повторяла их снова и снова на разные лады, сама не понимая, что имею в виду, что такое «это» и что значит «всё».
— Ты понимаешь, ты видишь, что это всё? — не успокаивалась я, пока муж не прижал палец к моим губам.
— Мне очень жаль, что ты решила это прочитать, и особенно жаль, что ты позволяешь этому вселиться в тебя именно сейчас. Мы ведь уже решили, что это совершеннейший мусор. Я же вижу, что он с тобой сделал.
Он сказал «ты позволяешь» словно допуская, что существует другая возможность. Но ведь змея сотворила не я, и не я впустила его к себе в нутро.