Положение, достигнутое доктором Бербенни за сорок лет его карьеры, не нуждалось в каких-либо эпитетах. Это было «положение», и все. «При моем положении», — говорил он жене. А она, стоя как-то вечером у окна и глядя на него глазами, еще не утратившими блеска, несмотря на морщинки в уголках, сказала: «Чего тебе еще требовать от жизни при твоем положении?» «Да ничего», — ответил он с печальной гордостью, как бы склоняясь перед очевидностью. Бербенни оставалось разве привыкать требовать все меньше и меньше и наконец вовсе ничего не требовать, уподобившись пациентам, которым ему приходилось закрывать после смерти глаза. Благодаря его «положению» жизнь представлялась доктору торжественным закатом, уже омраченным предвечерними тенями, но еще полными сияния и красок, тем закатом, которым он несколько лет назад наслаждался на океанском лайнере в компании одной молоденькой дипломантки. Когда-то он любил думать о прожитых годах, радуясь своему «положению», теперь же воспоминания рождали печальные мысли о том, что рано или поздно с ним придется проститься. Тогда он старался утешиться размышлениями о других, о тех, кто состарился, так и не достигнув «положения». Наблюдая из окна кабинета за пенсионерами, игравшими в бочче, он думал: как-то они себя чувствуют в своей безвестности? При встрече с кем-нибудь из сверстников он радовался различию в их «положении». Но однажды его собственный сын нанес ему тяжелый удар, заявив в ответ на призывы родных пойти по стопам отца, что не видит причин для радости в отцовском «положении». Бербенни пустился было в объяснения, но неловкость, которую он при этом испытывал, оказалась сильнее разочарования, и в конце концов он отказался от всяких попыток переубедить сына.
«Положение» заставило его платить многолетнюю дань мнимой дружбе, принимать бесконечное число обременительных приглашений, часто проводить время в компании врагов. После множества хвалебных речей и лицемерных комплиментов его тошнило от самого слова «искренность», навязшего в зубах. Однако речь шла о карьере, и другого выбора не оставалось. Он быстро понял, что самое ценное свойство врача не умение лечить, а умение нравиться. Это открытие умерило огорчение от печальной истины, открытой им гораздо раньше, когда он убедился в полной своей неспособности ставить правильный диагноз. Перед лицом противоречивых симптомов он терялся, как когда-то в школе на уроке алгебры. Не зная, где поставить плюс или минус, он тревожно заглядывал в лицо преподавательницы, пытаясь по ее глазам угадать ответ.
Он тяжело переживал неудачи в начале своей карьеры: менингит, спутанный с гриппом, закончившийся смертельным исходом через пятьдесят восемь часов, прободение язвы, принятое им за несварение желудка, — больной умер еще скорее, через тридцать два часа. Ошибки в диагнозе оказали ему ценную услугу, хотя и стоили жизни его пациентам. Они побудили его заняться той отраслью медицины, которую можно назвать профилактической. В те времена она еще только зарождалась, но в будущем ее ждала «зеленая улица»: она лечила несуществующие болезни у здоровых людей и занималась бесчисленными недомоганиями, свойственными зажиточной публике: потерей аппетита, ожирением, супружеской неудовлетворенностью, гнетущей тяжестью в желудке, особенно после еды, и виновником всех бед — нервным истощением, от которого лечили по-всякому: круизами по Средиземному морю, любовными развлечениями, светскими забавами, чтением, глубоким сном.
Эти способы лечения нужно было предлагать деликатно, перемежая разговор многозначительными паузами, загадочными полунамеками, проникновенными взглядами и сдержанными жестами. Все это в сочетании с задумчиво непроницаемым лицом эскулапа безотказно действовало на клиентов, особенно на женщин. Соответственно плата за лечение должна была быть достаточно высока, чтобы оправдать затраченные усилия. Если ему попадались настоящие больные — а такие тоже бывали, — он отсылал их в клиники на исследование или к своим друзьям-специалистам, трудившимся во славу его имени.
Не имея себе равных в искусстве говорить, ничего не сказав, намекать неизвестно на что, внушать надежду, не имея на то оснований, Бербенни становился тем энергичнее, чем больше оскудевала его мысль. Наука представлялась ему не полем деятельности, а бесполезно пройденным этапом. Опыт способствовал лишь росту сомнений и колебаний. А его неверие в возможность установления точных причин заболевания и применения эффективных способов лечения усиливалось вместе с успехом, который ему обеспечивал его скептицизм. Дело кончилось тем, что он укрепился в мысли, будто сомнение во всем и есть наука, а это позволяло ему слыть, в том числе и среди коллег, если не мудрецом, то по крайней мере человеком с головой.
Он был убежден, что всякий авторитет основан на самоуверенности, и потому действовал подобно тем политическим деятелям, которые верят в собственную непогрешимость, как если бы она действительно была им свойственна, и на этом неуловимом «как если бы» строят свою карьеру и успех.