Второй раз я увидела Володю Дыши через десять лет.
Полгода назад он вернулся из тюрьмы.
Это было ночью, на пустыре. Вдалеке от костра, на бревне, сильно согнувшись, сидел худой изможденный человек.
Юлечка уже была женой директора совхоза и матерью двойняшек.
Кто-то из ребят у костра крикнул Володе:
– Дыши, расскажи про Есенина!
Дыши медленно поднял голову, и стало видно, что на коленях у него ежик.
Володя тихо стал рассказывать:
– Вот идет он по улице, набежали, куртку снимают. «Вы чего, ребята, я – Есенин!» – «Так чего же ты сразу не сказал?!» И на руках отнесли его домой. Он был женат на этой, на Дункан, вот идет он по Америке, видит – в газете свой портрет напечатан. Накупил штук пятьдесят, он сам парень был рязанский, думает – своим всем, в деревню. А Дункан прочитала, там не по-нашему чего написано было – вот, пьянь из России приехала и пьет здесь. Он осерчал и разорвал все газеты на кусочки, вот так.
Парень, который просил про Есенина, принялся ломать сучья для костра. Сухие, они щелкали, и парень матерился и щурился.
Дыши замолчал и снова опустил голову.
Приехал Гриша. Огонь костра осветил его длинные скулы и отразился в бензобаке мотоцикла.
– Володьк, поехали, прости, что задержался, непутевый я, – сказал Гриша.
Дыши медленно поднялся, выпустил ежика в черную траву, сел позади Гриши и обнял его бледными дрожащими руками. Пепельная ветхость была в его пальцах, длинных и худых, как кости.
Я подошла к Грише, чтобы передать зеркальце, которое возвращала ему Марина, и ощутила запах гнилого рта Дыши.
Он сидел за поножовщину. Осудили многих, но самый большой срок дали Володе. В этой драке зарезали старшего Гришиного брата.
Паучья нитка
Его прозвище было Шовский Отшельник. Он одиноко бродил по окрестным лесам. Возвращался в болотной жиже, паутине, с лесным прахом в волосах и с пустыми руками. Все смеялись над ним, ведь никто больше не ходил в лес просто так, без дела.
Когда я приехала, Андрей стал навещать замужнюю сестру в нашем поселке. У нее он мылся, надевал белую рубаху и, запив самогон глотком «Севера», нарочито не спеша, широко разворачивая ступни и не вынимая руки из карманов, шествовал к дому дяди Василия. Андрей не стучался, а как настоящий деревенский жених из кинофильма стоял у ворот или прохаживался под окнами, теребя ус. Я выходила, и он церемонно предлагал мне «прогуляться» или «прокатнуться».
Так же, как и с Юсуфом, мы познакомились ночью, и только ночи остались в моей памяти.
Однажды мы ездили на кладбище. Светляки летели нам прямо в фары. В кабине КАМАЗа было темно, и я еле различала спокойный профиль Андрея, его глаз, выпуклый, с жемчужным белком. Приближалась полночь.
Высокая мокрая трава скрывала основания крестов и оград, выкрашенных серебрянкой, отчего казалось, они висят в воздухе.
– Пойдем, могилки родные тебе покажу, – сказал Андрей.
Мне стало стыдно – я предложила поехать на кладбище только из озорства.
Мы пошли в заросли боярышника и еще каких-то кустов, цепляясь за ржавые пики оград и натыкаясь на невидимые в темноте ветки. Я по колено промочила ноги в траве. Мы остановились у могилы со стершейся надписью на табличке.
– Вот это дядя мой, – говорил Андрей, – он от рака помер. Хороший был мужик, ему в горло трубку вставили. Нажимает на трубку и говорит так… А это бабка моя, прабабка… Я ее не помню. Наденька! Мне мать велела между их ее похоронить!
Он обнял меня за плечо так, словно это горе уже случилось, и для нас оно общее, и он хочет поддержать меня.
– Днем все некогда, – говорил Андрей, раздвигая ветки, – так хоть ночью навестить их.
Снова мы остановились у неприметной могилы.
– А вот крестный мой, он, когда помирал, завещал нам: «Не люблю, – говорит, – когда земля по крышке стучит… Вы сделайте подкоп и туда гроб подсуньте». Мы с отцом подкоп сделали, а осень была, дождик… Утром пришли, а подкоп обвалился весь, пришлось по-обыкновенному все… Он, наверно, серчает на нас там – могила-то на могилу не похожа…