Гриша уехал в Вязово на несколько дней, погулять. Пока его не было, в одну из ночей ближе к рассвету на улице кричали и плакали пьяные, и прогуливающаяся молодежь старалась обходить голоса, обсуждая, «кто там есть» и кто кого бьет. Усталый лай переливался с одного порядка на другой, а когда расходились по домам, слышали, как воет женщина и собака Гришиных соседей рычит так, словно чует кровь.
Утром Шура и Оксанка встретились у магазина и уселись на горячем бетонном крыльце ждать продавщицу. Цветные ромашки на клумбе со сломанной оградкой качались во все стороны, потому что в них лазили цыплята.
Поодаль, по сизому асфальту катились машины. Свет солнца вваливался в окна каждой, но весь так и не мог уехать из поселка.
Девчонки делали пищалки из стручков акации и расчесывали комариные укусы.
К ним подошла Алёнка, Гришина сестра. Обычно ее желто-зеленоватые волосы были так гладко зачесаны, что голова напоминала луковицу с косичкой, но в то утро Алёна пришла простоволосой, и блестящие пряди падали на облупившееся лицо в розовых веснушках. Она сказала:
– Не ждите, девчонки, мамка не откроя.
– А чего с мамкой?
– Рот разорватый. Лежит. Гришка приехал, сказал: «Найду, кто избил мамку, зарублю».
– А она не зная кто?
– Чегой-то не зная? Не говорит ему, боится.
– А ты не видала?
– Чегой-то не видала? Видала – Оксанкин папка.
Оксанка, Алёнина подружка, как улыбалась, ковыряя стручок, так и продолжала улыбаться. Поднесла пищалку к тугим, в перетяжках, губам, стручок сломался, бросила, плюнула, достала из кармана другой.
Из-за магазина вышел Гриша. Заметил девчонок и свернул к ним. Его лицо скорее порозовело, чем загорело, но светлые брови выделились. Гриша хмурился от солнца и улыбался, выдвигая нижнюю челюсть. На нем ничего не было, кроме штанов на подтяжках, и солнце освещало распятие, вытатуированное между синих сосков. Гриша закричал еще издалека, голыми пальцами надламывая крапивные стебли вдоль тропинки:
– Оксанка! Замуж возьму! Жди сватов!
– Да иди ты! – Оксанка поправила коричневую, как сургуч, тяжелую косичку.
Гриша схватил Оксанку с крыльца и перевернул ее вниз головой: – Что? Согласна?!
Подошвы Оксанкиных сандалий блеснули на солнце. Стручки и смятый фантик высыпались у нее из кармана. Оксанка визжала и хохотала:
– Нет!
– Нет?! – и Гриша тряс и мотал ее в воздухе, перехватывая то одной рукой с заметными под тонкой кожей венами на мышцах, то другой.
– А теперя?
– Нет! – визжала Оксанка, и мокрые губы у нее сияли.
– Пусти ее, дурень, уронишь, – голосом матери сказала Алёнка. Шура выбросила свои стручки, и пошла в ту же сторону, откуда пришел Гриша, удлиняя тем самым путь домой. Она трогала теплую крапиву, сломанную Гришей, и чувствовала, что солнце жжет ей уши и открытую шею.
Бабушка беременна
– Бабушка беременна! – вытаращилась Алёнка Коломийцева.
Девочки кивали ей, их гримаски выражали гневное осуждение порока. Все четверо несколько минут походили на взрослых карлиц – потом вернулись в свои детские образы.
Бабушка Алёны совсем молодой произвела на свет её мать, та рано родила Алёну, и бабушке было-то всего сорок шесть, имелся у неё и муж. Танина мать родила ей младшего, шестого, братика в пятьдесят два; мать Светы, ровесница бабушки Алёны, тоже была на сносях, причём и не замужем, мать Оксаны пила и рожала периодически от разных пап. Но всё это было не важно и не обсуждалось. Бабушка – не имеет права на бурную личную жизнь. Бабушка обязана носить зелёный платок с люрексом, кофту из серого пуха и галоши. Она должна кормить кур, выгонять коз и варить кашу поросятам, нянчить внуков и по вечерам сидеть у дома с соседскими старухами. Бабушка Алёны красила губы, носила короткие, чуть ниже колена, юбки и высокие каблуки, садясь, закидывала ногу на ногу и курила.
Общественное порицание должно было выплеснуться в мир. Когда Алёна ушла, чёрным карандашом для бровей написали на стене: «Мария Сергевна Коломийцева – дура».
Таня шла домой, не догадываясь, что её выпорют прямо сейчас. Никто не видел, как писали, но многие заметили, как девочки заговорщицки шептались у той самой стены. Она была такая белая, к тому же залитая светом, и словно жаждала начертания на себе Истины.
Отправили стирать надпись. Таня позвонила Свете и Оксане, но они не вышли. Она одна ключом сковыривала буквы вместе с побелкой, делая слова менее заметными, зато почти вечными, и страдала оттого, что позор, предназначенный беременной бабушке, выпал ей.
Назавтра Таня встретила Марию Сергеевну на узкой дороге между магазином и прудом. Шея стала горячей, будто рядом взметнулось пламя костра. Отчасти от стыда, отчасти от праведного нежелания топтать одну тропу с падшей бабушкой, Таня спрыгнула в пруд, забрызгала платье. Ей казалось, свидетели должны оценить силу благочестия, столкнувшую её с дороги. Никто не обратил внимания. Только тракторист сказал: «Оскользнулась, что ль?» – и подал ей чёрную руку. Таня вылезла, ступая по прибрежной грязи, которая как живая пыталась стянуть с неё сандалии вместе с носками.