Я проснулась и увидела, что на рассвете блестит всё – небо, березы, подоконник, циферблат красного будильника, мои руки и треугольник груди в вырезе ночной рубашки… Птицы так кричали, что я удивилась, почему никогда не просыпалась только от этого крика и от этого света – всё было ярко и громко. Я тихо встала и надела платье. Мне его привезла мама, оно было новое, и я чувствовала, как оно сидит на мне, держит меня.
Я спала на террасе, а она – в спальне; кухня, зал и коридор разделяли нас, но я слышала ее дыхание, всегда такое спокойное, далекое и животворящее. Хотя она и не всегда была со мной, но до этого утра я знала – пока она дышит, и я дышу. Я боялась, что когда-нибудь нить ее дыхания, на которой я держусь, как паучок на паутинке, оборвется…
Я залезла под одеяло в платье и только закрыла глаза – зазвенел будильник, и солнце, отраженное в циферблате, ударило мне в лицо. Я вскочила и схватилась за расческу. И вдруг надежда искусила меня: что, если я смогу вернуться так, что мама ничего и не узнает? Я вытащила из-под простыни тяжелый матрас и завернула его в одеяло. Не знала, похоже ли это на то, что я сплю, свернувшись калачиком и накрывшись с головой, поэтому, чтобы придать сходства, отрезала половину только что переплетенной косы и устроила ее на подушке: якобы торчит из-под одеяла. Там, в зале, встала бабушка, чем-то занялась на кухне. Она вздыхала и сдавленно кашляла все ближе к двери на террасу. Я испугалась, что она попытается и не сможет остановить меня. Босиком выскочила на улицу, не помня, как отперла дверь, не смогла запереть и побежала к дому Юсуфа, сжимая колючий ключ в кулаке.
Холодная роса обжигала ноги, и пятки стыли. Навстречу мне шла розоволосая, по-утреннему блестящая, улыбающаяся Зухра с корзинкой и вела за руку младшего брата, Вениамина.
Пока мы шли по Дороге, теплело. Земля высыхала, и мои подошвы из черных становились серыми. Сонные бабочки моргали на загустевших лужах, складывали крылья и оказывались не белые, а зеленоватые. До самого поворота Зухра вела брата за руку, будто боялась, что он исчезнет. Она говорила про своего отца.
До самого поворота я думала о Юсуфе.
А потом, украшая горизонт, сосновым венцом впереди засияла Курпинка. Дорога тянулась к ней как полотенце, потому что руками никто к ней прикоснуться не посмеет.
Зухра отпустила Вениамина, и он бросился в поле, на бегу стаскивая с себя рубашку.
Небо поднималось аркой, пропуская нас под собой, и поля растекались желтыми и зелеными потоками, омывая Курпинку, и то приносили к нам, то уносили от нас Вениамина.
– Какой здесь воздух вкусный. Как у нас в горах, – сказала Зухра. – Почему называется – Курпинка?
– Здесь жил помещик, Курпин. Во время революции он бежал, усадьбу разрушили. Остался Старый Сад – помещичий, и посадили Новый, и пасеку сделали.
– А осталось что-нибудь от дома?
– От его – ничего. Там сейчас Плотина, туда за грибами ходят.
– Пойдем посмотрим грибы.
И мы вошли в поле за Лосиными Буграми, и Зухра стала звать Вениамина:
– Иди сюда, дай мне руку, мы в лес вошли!
– Сейчас! Сейчас! Вы вошли, а я нет!
Он бегал по полю, вскидывая руки, и маленькие смугло-розовые кисти вспархивали, как птички, и птицы взлетали, потревоженные в потоках ветра. Оказалось, Вениамин потерял рубашку.
– Весь в брата и в отца, – сказала Зухра. – Все они у нас чудаки.
Мы пошли на Плотину и вышли к выгоревшей Поляне, по краю поросшей орешником. Ее сжег Садовник, спившийся и сошедший с ума. Орехи здесь не вызревают, и мы набрали молочных, в скорлупках, как бы обтянутых замшей. Мы вступили на глиняный гребень Плотины. Искусственный пруд давно ушел под землю, и склизкие глинистые склоны оврагов, образовавшихся по обе стороны Плотины, заросли молодыми кленами. Глину покрывали истлевающие листья, скопившиеся в оврагах за несколько лет. Они замедляли скольжение, и мы на ногах съехали на дно левого оврага, придерживаясь за тонкие гладкие ветки. Все там было сумрак и тление. Мы нашли несколько мумий белых грибов, и чью-то покинутую нору, и серый песок возле входа в нее. Выбраться из оврага было сложнее. Мы карабкались и тащили Вениамина на рогатине, а он, крепко держась за толстый ее конец, норовил ехать вверх. Глина отваливалась с моих ног черепками.
Скоро лес вывел нас к поляне, задушенной крапивными зарослями. Когда-то тут была пасека. А теперь только крапива бесплодно жалила. Ничего не осталось от собачьих будок, перевелись щурки, а на том месте, где был дедушкин шалаш, крапива росла выше, будто и у шалаша была своя могила. И словно белый остроносый корабль выплыл на нас из зеленого ветреного океана – показался на крапивных волнах угол Дома.
– Здесь жил барин! – закричал Вениамин.
– Нет. Это мой Дом.
– Здесь твои бабушка с дедушкой жили, да? – спросила Зухра. – Тут должны быть призраки теперь.
– Я пойду туда, зайду!
– Нет!
– Я только на пороге постою!
– Надь, скажи ему, что нельзя!
Но и не говорить можно было – чужие не заходили в мое святилище, потому что тоска, живущая там, чужда была их душам. Это я несла ее в себе, как в чаше.
Тамбура нет вовсе – кто-то разобрал на доски, нет дверей, шифер с крыши сняли, стропила обрушились, окна выбиты, рамы вынуты. В коридоре разобраны полы. Я зашла в комнату и увидела разбитую печь, ржавую дедушкину кровать и благородную пахучую плесень, пожирающую Дом изнутри. Везде, везде… Я села на край сетки, и вопль раздался вместо лязга. Позолоченная крапива лезла в окно, и будто бы от нее стоял в Доме такой зеленый, подводный свет. Там, где была спальня, – завал. Известковая пыль по щиколотку, и торчит из нее черным полумесяцем пуговица от бабушкиного халата. Я пошла на кухню. Липкие – все еще липкие – пузыречки из-под пчелиной подкормки толпились на подоконнике. На гвозде, в коконе пыли и паутины висела уздечка. Я сняла ее – и повесила на место. В кладовку, где всегда стоял бабушкин сундук, не решилась зайти. Ни разу в жизни я туда не заходила. И заглянуть благочестиво не посмела, только увидела на самом пороге ювелирный, целиковый скелет ласточки. Дом исчезал, он растворялся в Курпинке, претворялся в нее, и вся она становилась Домом, и была уже больше, чем Сад, – черты Царствия проступали в ней.
Когда я вышла из Дома, Зухра и Вениамин, хотя и стояли близко, отступили, и ладони их соединились мгновенно, как правая рука находит левую.
– Видели?
Я раздвинула давно уже потерявшие гибкость кусты акации.
Зухра вскрикнула.
– Могила!
– Здесь умер мой дедушка. Памятник, как на кладбище.
Пригоршнями я собирала сосновые иглы и кидала за ограду, как делала моя мама.
Мы пошли в Липовую Аллею, и там по-прежнему свет лился с веток как мед в золотом истоке ее и в золотом конце, в середине же, под черно-зеленым покровом, можно было и днем спать, даже и в дождь – ни струйки не пропускали густые ветви…
Там мы кололи орехи и ели их белые ядра, а потом медленно пошли вглубь, и Зухра находила грибы, похожие на янтарь.
На одном дереве вырезано мое имя. Только последние две буквы подернулись мхом. Я показала Зухре и сказала:
– Это вырезал мой отец.
Никто не знал, кто вырезал имя, оно появилось здесь до моего рождения.
На пересечении Липовой и Тополиной Аллей мы услышали шорох тележных колес в сухой, но еще не мертвой траве, и стук копыт в ритме тиканья часов верных, стрелки которых цифры с циферблата слизывают.
– Арба, – сказал Вениамин.
Мы увидели конопатую лошадь с губами, похожими на персик, и низкобортную длинную телегу. Чужой дед в кепке правил, трое чужих ребятишек валялись в пропахшем лошадью сене и грызли яблоки. Жеребенок и собака бежали следом. А за тополями, потом за Дорогой, Рябина так раскинулась, что грозди как розы топорщились и стояли.
– Ваша рогожка?
Дед выдернул из-под себя рубашку Вениамина и бросил в нас.
– А лапти тоже потеряли? Мы не видали, нет.
И мальчишка швырнул в нашу сторону точеный огрызок.