Иные же взяша <…> заморские рыбы, имущия многия плески, от них же яко усы долги и тонки яко власы, и, вземше, понесоша на площадь ко убиеным телесем 4 рыбы, овыя о седми, иныя же осми плесках, назваша их летящими змиями, и повесивше на коле среди Красного мосту две рыбы, другия две повесивше такожде на коле подле тела того думного дьяка Лариона Иоаннова и подписаша, яко теми змиями хотяху изменницы преводити царский род и стрелцов, натирать в вино питие и в бочках отвозити в стрелецкие полки; и егда испиют, тогда вси, реша, погибнут.
Измышления стрельцов близки к анонимным письмам и пасквилям, о которых говорилось выше. В поиске воображаемых преступлений они приписывали Ивановым недобрые намерения и применение колдовства. Между тем, как рассудительно замечает автор «Летописца», рыбы были совершенно безвредными[502]
.В обеих летописях описание гибели Лариона Иванова стоит рядом с рассказом о нападении на лекаря-иностранца, находившегося на царской службе, которого «Летописцы» называют «Данил дохтур» или «Данил жидовин». Родственницы царя, как Нарышкины, так и Милославские, просили мятежников пощадить врача, но безуспешно: «Пытали Данила дохтура в три кнута и, пытав, привели из застенка тут же на площадь к Лобному месту и у Лобнова места изрубили и поругательство такое же чинили, как и боярину Ивану Кириловичю Нарышкину: и голову, и руки, и ноги такжа обсекли и туловища на копьях подымали и неодинова»[503]
. Придворные врачи-иностранцы имели доступ к царю, зная о самых потаенных сторонах его жизни и практикуя методы, глубоко чуждые православному подходу, основанному на мольбах и молитвах. Положение их издавна было чрезвычайно шатким. Веком раньше, во время гибельного для страны царствования Ивана IV, выходец из Вестфалии Элизеус Бомелиус (Елисей Бомелий), «порой выступавший как мошенник-самозванец, получивший в Англии степень доктора медицины, обладатель редкого математического таланта и маг», был заподозрен в отравительстве и колдовстве – ив 1579 году оказался в опале. Как и лекарь Данил, он умер мучительной смертью, но его казнь состоялась по велению царя [Berry, Crummey 1968: 274, 279; Зимин 1961][504].Подозрения в занятиях волшебством шли рука об руку с возмущением, которое вызывали взяточничество, насилие и бесчинства вышестоящих. Они возникали в тех же ситуациях социальной напряженности, что и конфликты в связи с обыденным, домашним колдовством. Предсказуемое учащение таких случаев во времена мятежей, имевших политическую окраску, красноречиво говорит о том, каким образом обитатели Московского государства, независимо от их положения, объясняли политический и социальный разлад через колдовство. Восставшие стрельцы полагали, что за злоупотреблениями их начальников кроется волшебство. Правящие элиты обнаруживали признаки колдовства во взлетах и падениях царских фаворитов, военачальников, невест. Люди на всех этажах общества думали о колдовстве, сталкиваясь с нарушением этических норм. Угнетаемые, как и власть имущие, считали, что взяточничество, вымогательство, мошенничество связаны с колдовством. Это единодушное убеждение показывает нам, что речь шла не только о сохранении монополии церкви или государства на духовную и светскую власть: за всем этим стояло нечто более широкое и более распространенное. Как для тех, кто стоял внизу социальной лестницы, испытывая притеснения со стороны сильных и могущественных, так и для тех, кто находился наверху, ощущая угрозу применения магии со стороны нижестоящих, колдовство сигнализировало о некоем грубом нарушении принятого порядка. И мятежники на улицах Москвы, и правители в Кремле были убеждены в том, что колдовство разъедает общественную гармонию, находя таким образом объяснение для краха этической иерархии, державшейся на взаимных обязательствах и личном благочестии. Магию, как и подозрения в занятиях ею, можно уподобить не улице с односторонним движением, а перекрестку: обвинения, подозрения и само применение колдовства осуществлялись по всем направлениям.