— Это свет, — яростно махнула рукой Линда. — И у него есть свои правила!
— А это была наша семья, и я очень сильно устал, что в постели нас было трое — ты, я и этот свет. Извини. Теперь мне и правда пора. — он намотал на шею шарф и почти вышел за дверь, когда услышал голос жены.
— Многие говорят, что у меня есть любовник, интересно, что скажут, если узнают про наличие пассии у многоуважаемого профессора?
Эйдин остановился и натянул шарф так, что тот помял гелиотроп. Линда ревновала, и он это понимал. Но ему было наплевать. Как они смогли докатиться до такой жизни, где каждый обвинял друг друга в грехах, было понятно — долгие годы недомолвок сделали свое дело. Однако, может быть он и поступал неправильно, разбираться в этом Гилберт не желал. Единственное, что его по-настоящему волновало — репутация Мадаленны. Он не мог допустить, чтобы эту девушку обвинили в том, чего не было и не могло быть.
— Линда, — он негромко позвал ее. — В тот же день, как только слух разлетится, я уйду из дома.
— Эйдин, — она подошла к нему, но взял ключ от автомобиля со столика и открыл дверь.
— Будь добра, не забудь, что надо забрать Джейн на концерт. И закрой дверь, когда будешь уходить.
***
Площадь Ковент-Гарден сверкала хрустальными камнями, когда он вышел из автомобиля. Рождественские праздник прошли, и теперь все усиленно готовились к открытию «Весенних сезонов» и к весеннему балу дебютанток. Он не так часто бывал в этом месте — несмотря на то, что это был театральный квартал, здесь было слишком много известных злачных мест, откуда светское общество пряником вытащить нельзя. Темный вечер туманно бродил между людьми, окутывая все фигуры прозрачным светом от фонарей, и плащи дам казались одеяниями призраков в отражениях луж. Стеклянный фасад Оперы в стиле «модерн» блеснул за поворотом, и Гилбрет с удовольствием першагунл через бордюр. Он вызвался на это мероприятие только потому, что считал правильным прививать студентам хороший вкус к музыке и потому, что сам обожал оперу еще с тех дней, когда мальчишкой бегал на галерку по бесплатным билетам. Опера была для него чем-то особенным, а с недавнего времени певучие итальянские фразы заставляли его, затаив дыхание, прислушиваться к звукам музыки и искать знакомый голос.
Ковент-Гарден встретил его теплым дыханием толпы темных фраков и шелковых платьев, и на секунду ему показалось, что среди сладких Шалимара и Пату он почувствовал свежий персик. Это была очередная иллюзия, и, тряхнув головой, он быстро снял пальто, однако шарф сложил и положил в потайной карман. Мраморный холл был освещен свечами, и от каждого дуновения воздуха, фитильки трепетали в опасной близости с газовыми шарфами дам. Эйдин быстро поднялся по белой лестнице, и на секунду задержался на мягком красном ковре, приятно проминавшемся под ногами. У них с Линдой была собственная ложа, в самом конце бель-этажа, откуда была видна вся сцена, однако он не стремился открывать дверь и садиться на бархатный стул. Наверняка половина зала была наводнена их общими знакомыми, а ему уже порядком надоело отвечать на вопрос, где его очаровательная жена. Его студенты были в зале, шумно обсуждая начало «Травиаты» и фильм с Гретой Гарбо; сияющий Рональд Кройт помахал ему рукой, и он улыбнулся. В начале партера ему даже показались чьи-то рыжие локоны, но Эйдин отшатнулся, закрыл дверь ложи и отошел к сводчатому окну. Там, за толстым стеклом, был сияющий Лондон с быстро бегущими людьми; Гилберт прожил тут больше десяти лет, однако пристраститься к городу так и не смог. Ему было тут интересно, иногда забавно, временами ему даже нравилось ходить по улицам и смотреть на жилые окна, но его душа все равно была в другом месте, и он стремился туда изо всех сил.
Прозвенел третий звонок, и, подождав, пока шумная толпа разбежится по своим местам, он приоткрыл дверь и сел в полумрак, придвинув портьеру на угол ложи. Зазвучали первые ноты «Ah! fors’è lui и Sempre libera», и на какое-то время все тревоги оказались позабытыми под звуками скрипок, арф, флейты и чистым голосом исполнительницы Виолетты. Говорили, что в этот раз партию пела сама Каллас, однако Эйдин закрыл глаза, скрестил руки на груди и прислушался к чистому искусству. Итальянские слова звенели капелью под сводчатым потолком и едва не падали на грешную землю, как снова воспаряли и устремлялись все выше и выше. Вечная музыка Верди — она все еще была свидетелем, что не все искусство стало фальшивкой, ведь пока могла жить такая чистота, мир еще мог быть спасен. Когда он открыл глаза, на сцене разыгрывались картины из веселой жизни полусвета, и Гилберт не смог сдержать улыбки — в свете не менялось ровным счетом ничего, только костюмы становились короче, а шляпы — забавнее.