«Гармоническое сочетание тонких черт в лице героини Тициана Мадале…»; печатная машинка вздрогнула, и Эйдин вытащил лист из подставки. Он уже достал ручку, чтобы зачеркнуть ошибки, но потом отложил бумагу и встал из-за стола. Спать ему не хотелось, и он посмотрел за крыши вытянутых палаццо — там за красной черепицей виднелись туманные горы, и их вершины терялись в облаках. Скоро должно было светать, и Гилберту вдруг захотелось уехать из Милана, из этого зачарованного места, где все было по-другому, и один вид гор и желтых домов заставлял его думать о том, о чем думать было нельзя. Это было неправильно. Это было нехорошо и недостойно самого его, и он это понимал. Эйдин провел рукой по взъерошенным волосам и почувствовал, как воротничок рубашки впился в шею. Он всегда надевал эту рубашку, когда садился за доклад. Себе он каждый раз говорил, что эта рубашка сама попадалась ему под руку, но на самом деле мягкая фланель все еще помнила объятия Мадаленны, и от этого рука сама тянулась к ней. Эйдин дёрнул себя за воротник и быстро открыл окно. Свежий воздух растрепал листы, лежавшие на столе, но Гилберт даже не заметил этого. Рывком он высунулся в окно и поглубже вдохнул; он дышал, дышал, хотя скорее бы пожелал и совсем задохнуться, только не возвращаться в этот номер, к тем чувствам, на которые он права не имел.
Она сильно изменилась в Италии. Родная страна подошла Мадаленне как платье, сшитое по лекалу, и она, ни минуты не сомневаясь, накинула его на себя и зацвела пуще обычного. Мадаленна поменялась, но эта перемена была скорее похожа на возвращение к истокам. Ей больше не надо было притворяться, в каждом движении и в каждом взгляде она была настоящей, живой, и все итальянцы принимали ее за свою соотечественницу. Казалось, ее красота, и так классическая, стала еще ярче в этом старом городе; рыжие волосы отливали на ярком солнце медным, большие глаза смотрели не с затаенным испугом, а с уверенностью и не было больше той угрюмости, которая напоминала агонию затравленного зверя. Мадаленна цвела и была счастлива, а в Гилберте каждый день боролось отчаянное желание уехать, чтобы никогда не видеть ни этих серых глаз, ни этой улыбки, ни чувствовать, что его дружеская привязанность становится все глубже, и выхода оттуда нет.
Рубикон был перейден, но Эйдин наивно полагал, что сможет справиться с «подергиванием нервов», он полагал, что все это — только обычная иллюзия, минутная вспышка, которая обязательно пройдет, если должным образом усмирить свои эмоции. Он надеялся, что все их встречи, разговоры — свидетельство дружбы, тонкой и крепкой и только. Гилберт много раз ошибался, но эта ошибка была самой идиотской. Проходили дни, но эмоции не усмирялись, а, наоборот, переходили в чувство, над которым он власти не имел. Он не мог без нее. Мадаленна Стоунбрук — спокойная, умная, сдержанная, — стала такой необходимой для него, что Гилберт искал ее присутствия каждый день. И конференция в Италии была ошибкой. В Лондоне он мог придумать тысячу причин, почему у него не было права видеть ее — он был профессором, она училась у него на факультете, их не связывало ничего, кроме искусства, редких встреч и цветов в теплице у мистера Смитона. Здесь все это приобрело другое значение, и Эйдину даже не приходилось придумывать причины, почему он мог ее увидеть — они всегда были рядом и вместе. Вместе сидели на докладах, вместе стояли у картин, вместе молчали. Она никогда не переходила грань приличия и субординации, даже в самых откровенных разговорах Мадаленна держалась очень вежливо, но что-то поменялось в том, как она смотрела на него, и это заставляло забывать об обещаниях, данным самому себе.