Весь фокус заключается в том, что когда пишется история войны, то необходимо, анализируя все и всяческие аспекты этой громадной трагедии, строго следовать не за эмоциями, симпатиями или вновь открывшимися мнениями, но за фактами, которые хранятся в документах, газетах, архивах. История может с большой осторожностью принимать как достоверное воспоминания участников эпопеи. С еще большей осторожностью история должна относиться к безапелляционным утверждениям тех людей, которые волею судеб были знакомы либо с совокупностью проблем, либо с какими-то, пусть даже значительными частностями; сплошь и рядом такие люди страдают аберрацией памяти. История обязана называть все имена, перечислять все поражения и победы, не оправдывая одни и не приукрашивая другие.
Пимен только потому и остался в веках, что летопись свою вел отрешенно, как бы горька она ни была. Любая история — это история факта, иначе начинаются своеволие и подтасовка, которые, даже будучи рождены лучшими побуждениями, все равно отомстят неуважительностью современников и презрительной усмешкой потомков.
Как только историк становится пристрастным, как только он хочет поярче выписать зло и посильнее воспеть правду, как только историк начинает расставлять свои акценты в исследовании, так сразу же такое писание делается сомнительным упражнением в безответственности. Правда, только правда, вся правда — это великолепная присяга для историка, ибо от его свидетельств зависит не только становление взглядов одного человека, но воззрение поколений. А воззрение будущих поколений — это такая материализованная сила, которая может либо планету сохранить, либо превратить ее в груды известняковой или гранитной породы.
Начальник Управления военной контрразведки Мельников тогда, в госпитале, сказал:
— Бородин, ты ж не дитя. Нас можно ругать за жестокость предъявляемых нами требований, но я хотел бы посмотреть, как сложилась бы обстановка без «Смерша» в сорок первом и сорок втором, когда отходили, и в сорок третьем, когда было тоже не сладко, и в сорок четвертом, когда бесчинствовали оуновцы, и как будет в сорок пятом, когда придется заниматься гестаповцами и СС уже в самой Германии. Кому ими придется заниматься? То-то и оно — нам, «Смершу».
— Но здесь ведь совсем другое дело... Это мои люди, я их знаю. И если Вихрь доверяет Ане, значит, у него есть основания доверять ей.
— Другое дело, другое дело... Ты ж не дитя, Бородин. Деза, составленная гестапо, от нее была? Была. Это раз.
— А где два? Два — у меня в кармане. Она ушла, она предлагает комбинацию с полковником разведки Бергом. Это тоже не семечки. Так что не загибай пальцы, два — в мою пользу.
— Люблю я тебя за нежность характера, Бородин.
— Я тебя тоже люблю за нежность характера, не в этом суть вопроса.
— И в этом. Я в сорок третьем отпустил одного типа из оуна, перевербовавшись к нему. Вернее, как отпустил? Не отпустил — устроил спектакль с побегом. А потом всю его цепь получил и верную связь с его центром. Я их полгода дурил, полгода от них принимал оружие и связных. Может, у тебя таких комбинаций не было? Так я тебе напомню твоего троцкиста из Валенсии, если забыл.
— То оун, то троцкист, а здесь Аня.
— Аня, Аня... Что ты заклинания произносишь. Аня Аней, а полковник разведки Берг остается Бергом.
— Так что ж ты предлагаешь?
— Генштаб о той радиограмме, что передали, молчит?
— Молчит.
— Это твой единственный козырь. До тех пор, пока ты ничего не получил из Москвы, считай, что ты со мной советовался, а если и дальше будут молчать — в официальном порядке связывайся с Кобцовым, пусть подключается.
— Ты же знаешь его...
— Ну...
— Ты представляешь, что он сразу предложит?
— Представляю. А ты диалектику чтишь?
— Попробуй не почти. Он сразу дело накрутит.
— И правильно сделает, — усмехнулся Мельников. — А что касается диалектики — единство и борьба противоположностей. Борись. За кем правда, тот и возьмет.
— Пока я с ним буду бороться, дело остановится.
— А что у тебя Вихрь — дитя? Он же серьезный парень. В конце концов победителей не судят.
— Ты что, Кобцова, что ль, боишься?
Мельников пожевал белыми губами, сдержал приступ кашля, от этого лицо его посинело, потом он закрыл глаза, долго приходил в себя, осторожно выдыхая носом, и сказал:
— Я боюсь только одного: как бы этот самый Берг не переиграл всех наших, и тогда Краков взлетит на воздух. Вот чего я боюсь. Ты ж понимаешь.
— Я попробую сегодня связаться с Генштабом.
— Ты их не поставил в известность?
— Я сразу приехал к тебе.
— А еще говорят, что разведчики и особисты плохо живут.
— Мельников с Бородиным живут хорошо.
Мельников посмотрел на Бородина воспаленными, блестящими глазами, поманил его пальцем, тот нагнулся; Мельников, зажав рот платком, прошептал:
— Разведка, узнай у врачей: скоро мне в ящик, а?
— Ты что?
— Борода, ты меня только не вздумай успокаивать. Я все понимаю. Я старый-престарый, битый-перебитый чекист. Ну... Валяй... Попробуй. Я б сбежал, да ведь заразить страшно. Они молчат, не говорят мне, открытая форма или безопасный я для окружающих.