Он глядел на меня все более неприязненно и заносчиво. Подумать только, в первый день я проявил такое слабоумие, что этот самый Юлиан показался мне реинкарнацией племянника Рамо. Он тогда начал говорить, что понимает меня – да ни черта он не понимал! – и докторальным тоном изрекал суждения об «эффекте правдоподобия», который, по его словам, прежде чем возникнуть у читателя, непременно должен возникать у писателя. Понимаю, понимаю, несколько раз повторил он. Но ему хотелось бы, чтоб я, если меня это не затруднит, пригласил его пообедать и превратил в настоящего наемного убийцу, то есть, дал бы денег. В противном случае он уведомит полицию. Вслед за тем он решил блеснуть остроумием: ему, мол, помнится, что я собирался взять у его дядюшки интервью для «Вангуардии», так вот, он хочет знать, убить ли его до интервью или сразу после.
Потом, когда я меньше всего этого ожидал, он устремил на меня взгляд, полный глубочайшего презрения – до тех пор такой глубины мне видеть не доводилось – после чего замкнулся в себе совсем наглухо, приняв невыносимый вид обездоленного на веки вечные. Как вольготно должны себя чувствовать себя в далеком Бинисалеме его жена и дети, подумал я. Что же он такой несчастный-то? – подумал я и спросил в упор:
– Да что с тобой?
– Ты о чем?
– О том, что мне ты можешь рассказать, что с тобой происходит. Потому что ты явно не в себе. Видел бы ты себя в тот миг, когда послал мне этот взгляд убийцы.
Осознав наконец – и, думаю, в полной мере – что я спрашиваю, почему он так угрюм и несчастен, Юлиан начал было ссылаться на жару и сразу вслед за тем – на «глобальное потепление». И мы должны наконец раскрыть эту тайну, выяснить, чем вызвано такое повышение температуры в нынешнее лето.
– Не должны, – ответил я, пытаясь свернуть этот бессмысленный диалог. – Просто прими как данность, что перед нами – тайна, которую заведомо невозможно разгадать. Это и есть пресловутая действительность – непостижимая и хаотичная. Стоит жара, и никто за нее не отвечает. Может, ты думаешь, что существует некое Бюро корректировки, управляющее в том числе и временем?
– Какое бюро?
Его вопрос раздвинул передо мной горизонты удушающего разговора о температуре, но в тот миг, когда я решил, что смогу наконец поговорить с ним о сотрудниках Судьбы, он вновь принялся мусолить тему погоды и завел речь об адской жаре в Париже летом 2003 года и о том, как проводил целые дни у лотков букинистов на Кэ Вольтер, и о расположенном поблизости знойном зоомагазине, где и сегодня можно видеть, как, прыгая по стволу гнилого платана, перекликаются многочисленные ошалевшие мартышки.
«Мартышек»? Лет пятьдесят уж как не слышал я это слово. В детстве мать рассказывала мне про обезьянок, которых видела в Бразилии, они были общительней шимпанзе и когда общались друг с другом, замолкали, давая сказать собеседнику.
Показалось, что температура в «Тендере» поднялась еще на несколько градусов, а сам Юлиан из-за своих развинченных движений и неумолчной банальной болтовни вдруг стал похож на одну из тех плаксивых мартышек, о которых только что упомянул. Посади его не на вертящийся табурет у стойки, а на гнилой платан, и сходство стало бы полным.
Он, вероятно, отчетливо осознал, что уже обречен и теплых чувств у меня не вызывает, а потому заговорил о другом – на свою вечную и излюбленную тему о творческом бесплодии своего дядюшки, решив, наверное, что тут он окажется более компетентен. И так вот сидели мы, разыгрывая эту вопиюще банальную, по моему мнению, тему, когда вдруг все переменилось навсегда и непоправимо, потому что почти ниоткуда возникло нечто такое, что до той поры оставалось невидимым и служило «безмолвным фоном» тому, что на самом деле происходило под спудом этой ни к чему не обязывающей болтовни.
Это откровение явилось следствием вполне обычного движения губ, поджатых племянником и длившихся десятые доли секунды, которых, однако, хватило, чтобы ухватить самую суть его существа или, вернее, ибо иначе выходит чересчур высокопарно, безошибочно понять, что было
Это был, повторяю, самый обычный оскал: его мясистые губы раздвинулись и тотчас сомкнулись, словно он хотел произнести какие-то звуки или выговорить такое, что требовало от него больших усилий. И я в течение, по крайней мере, нескольких кратких секунд ясно видел в его душе: он желает уничтожить меня, человека, на котором сосредоточилась вся его ненависть к человечеству. В этом было нечто такое, что не поддавалось рациональному объяснению, однако эта его гримаса, когда он тщетно пытался издать какой-то звук ясно дала мне понять, что он желает мне зла – потому ли, что я задел его своим намерением написать роман, или потому, что он принадлежал к породе людей, думающих: раз уж я никогда не буду веселым и счастливым, так пусть и весь прочий род человеческий не знает радости.