А я, сегодня утром тоже глядевший в потолок, в данном случае, моего кабинета, не мог не спрашивать себя, как же я собираюсь переписывать «Смех в зале», если когда-нибудь все же решусь приняться за это дело. Что именно я захочу изменить в этом рассказе, а ведь он – единственный во всей книге – нравится мне по-настоящему. Помимо прочего, там был уход со сцены за кулисы, драматический разрыв в жизни артиста, столь привлекавший меня. Я сознавал, что на самом деле надо будет всего лишь заменить эпиграф из Борхеса – он тут явно был не к месту, потому что легко узнаваемого борхесовского стиля в самом рассказе совсем не чувствовалось, – на эпиграф из Пьера Менара, повторяльщика истинного и прирожденного: «Дон Кихотов существует столько же, сколько читателей «Дон Кихота»». Прочее можно оставить как есть, не тронув ни единой запятой.
И потому я решил в манере Менара повторить весь рассказ целиком, ибо мне пришло в голову, что я, как читатель, каким-то образом отождествляю себя с чревовещателем и его преступлением. Мне захотелось разыграть это действо, пусть даже ограниченное стенами моего кабинета. Мне захотелось представить его воображаемой публике и заново пережить тот волнующий момент, когда Вальтер – в голосе его слышатся рыдания – исполняет «Не женися ты на ней, // Она другим целована, // Целовал ее другой, // Влюблена в него она».
Чтобы хорошо это спеть, что, как ни странно, означает спеть так же скверно, как это делал Вальтер, то есть иными словами, выявить драму этого несчастного, униженного человека, который в Лиссабоне на публике отчаянно распевал эту песнь любви и ревности и под конец взял фальшивую пронзительную ноту, пустил петуха столь же трагического, сколь и смешного – надо было полностью вжиться в роль чревовещателя. И, разумеется, я мог сделать это только в одиночестве своего кабинета, воображая, как несуществующая публика покрывает финал громозвучным дружным хохотом.
Учитывая, что представление было столь своеобразно, что разыгрывалось исключительно в пределах моего мозга, неудивительно – не забудем и про безнаказанность, сопровождавшую каждое действие, – что Андер Санчес показался мне идеальным претендентом на роль парикмахера-убийцы.
Я засмеялся, подумав об этом. Ибо это можно было счесть символическим убийством автора. Но разве он не заслужил такой участи? И разве этот великий писатель, пусть и сто лет тому назад, не был возлюбленным Кармен и в этом статусе не хватал ее своими грязными лапами? И не забудем, что еще совсем недавно я видел, как он гипнотизирует взглядом Ану Тёрнер, а это уже и вовсе нечто непростительное.
– Смерть Санчесу, смерть автору! – крикнул я себе в одиночестве своего воображаемого театра.
И начал представлять перед воображаемой публикой эту третью главу. Она была отчасти в «Петрониевом духе», полагаю, что могу так обозначить ее, поскольку всего лишь воплощал в жизнь то, что ранее, в данном случае, тридцать лет назад, уже было написано и, как мне кажется, специально и только для меня.
И я так полно отождествил себя с Вальтером, что даже начал раздумывать: кто бы мог быть тем убийцей, который в любую минуту получит от меня приказ умертвить этого автора, метким выстрелом уложить его вверх лицом на каком-нибудь перекрестке нашего квартала. И в конце концов я пришел к выводу, что этим наемным убийцей прекраснейшим образом может стать племянник-ненавистник.
Как, оказывается, просто подбить кого-нибудь на убийство, немедленно сказал я себе, особенно если знать, что не будешь терзаться виной.
Да, вот именно, эти слова я произнес вслух в то утро, стоя посреди своего кабинета:
– Они никогда не заставят меня испытывать вину.
И весь зал покатился со смеху и закричал «бис!»
Пустяшное дело, ответил я зрителям, повторение – мой конек.
И так приободрился, что набрался духу выглянуть в окно и посмотреть, не идет ли случайно по улице нашего квартала живой и виляющий хвостом убитый Санчес. Если бы я его увидел, то несомненно отважился бы крикнуть ему сверху:
– Эй, ты что здесь делаешь – я ведь заказал твое убийство, и заказ выполнили. Не видишь, что ли, что тебя уже прикончили?
Я представил себе, что к моему удивлению Санчес вовсе ни на какой не на улице, а вовсе в собственном моем кабинете, и смотрит на меня с негодованием и упреком.
– На самом деле, – говорю я, оробев, – это все не то, чем кажется. Потому что я не виноват. Это ошибка. Да и как я могу быть виноват в чем-то, если все происходит в литературе?
– Вопрос по существу, – сказал Санчес. – Но ты же не станешь отрицать, что так говорят только виновные.