К печальному персонажу Баси я даже не прикоснусь, оставлю его таким, как в рассказе, то есть вероятным отцом Вальтера и, значит, человеком, унаследовавшим яванский зонтик. Когда и ему придется заняться хлопотами по перезахоронению, я скрупулезно задокументирую все этапы этого бумажной канители. И с маниакальной обстоятельностью опишу все эти томительные проходы чиновников по нескончаемым галереям и коридорам угрюмого Дворца Правосудия.
Жизнь, если смотреть на нее через призму многотрудных административных действий предстанет, как уже сейчас предстает, средоточием самой зверской тоски, ледяным нагромождением бесконечных галерей и корпусов, забюрократизированных до зубов; неисчислимым множеством кабинетов и миллионами коридоров, которые покажутся безграничными и бесконечно унылыми, за исключением, разве что «Палаты безработных переписчиков», где несколько сотрудников изящным почерком будут списывать адреса и писать утерянные письма, снимать с них копии, переписывать, переписывать… Сотрудники эти будут похожи на людей прежних времен, и только благодаря им вся эта совокупность галерей и кабинетов будет казаться чуть менее унылой.
Но лишь немногие из тех, кто постоянно топчет эти холодные коридоры, сумеет понять, что это последний редут прежней жизни на земле, редут, где сосредоточено потерянное и забытое, все, что еще в состоянии – бедственном, прямо скажем, но уж в каком есть, напомнить нам, что некогда писание двигалось по иным, не чета нынешним параметрам.
Покуда я произношу и записываю все это, мне кажется, что один из клерков, спрятавшись в самом потаенном углу последней галереи, завершает работу тем, что заносит на один из ста трех отдельных бумажных листов, которые, скорей всего, никто не смог сброшюровать из-за нехватки средств – три слова:
«Нет, больше никогда».
41
Утром, в ничего не значащем разговоре в ювелирном магазине братьев Ферре, Лижия между прочим упомянула, что Юлиан, флиртовавший с ней, вдруг ни с того, ни с сего вдруг сказал с удивительной для такого оборванца непринужденностью: «Вот же я буду торжествовать, когда ты узнаешь о моей смерти! Никогда прежде не будешь ты так любить меня, никогда еще не буду я занимать такое место в твоей жизни».
Лижия пересказала эту историю Делии, жене Санчеса, и та просто лишилась дара речи. Никаких племянников у ее мужа нет и не было.
– Ты уверена, Делия?
– Абсолютно.
В первом часу я попытался было переписать «Кармен», но не продвинулся дальше одного фрагмента, который непременно поставил бы в конец рассказа. Я притворился перед самим собой, что нет ничего удивительного в том, что я сочинил его, однако радость переполняла так, что из ушей капала.
«Она по-прежнему и как всегда была очень хороша собой, хотя, по правде говоря, слишком много и в течение целого десятилетия таскалась по никому не нужным вечеринкам, где с идиотическим жаром и пылом отплясывала рок-н-ролл, выбрасывая свои могучие ноги в разные стороны и продолжая курить, пока в танце не добиралась до пепельницы, где и гасила окурок. Она по-прежнему была хороша собой, но лучшие годы жизни были уже промотаны и расточены. Тем не менее большая часть ее очарования оставалась пока при ней, а особенно: отчужденная грациозность ее поступи. Однако ее черный костюм, который она носила, не снимая четыре года, смотрелся все же странновато, не говоря уж о шелковых чулках, безбожно изношенных. Сквозь дыры на чулках этих – казалось, по ним можно узнавать будущее не хуже, чем по кофейной гуще – можно было разглядеть того скота, который когда-нибудь влюбится в бедняжку Кармен, женится на ней, а через два года после свадьбы проглотит приманку, весь распухнет и умрет».
Итак, я не продвинулся дальше этого фрагмента, однако убедился, что совершил некий рывок, потому что впервые не написал то, что потом перепишу, а то, что так и пойдет. С чего-то же все начинается, подумал я и как раз когда потерял дар речи от своего подвига. Но удивился я в ту минуту, как, начав действовать, понял внезапно, чту же я чувствовал, когда вместо записи в дневнике написал прозаический фрагмент. Едва ли не смешно, что приходится говорить такое, но все же скажу: ощущения в обоих случаях – примерно одинаковые. Ну и что? Да, чувствуешь одно и то же. И это всего лишь подтверждает мнение Натали Саррот: писать – значит попробовать понять, чту написали бы мы, если бы писали. Потому что мы – я убежден, – так никогда и не начинаем писать, то есть, по-настоящему делать то, что называется этим словом. И, должно быть, поэтому я ощущал то же, что ощутил бы, попытавшись просто представить себе и написать о том, как бы я писал, если бы в самом деле писал.
Мы не пишем, в том смысле, что не испещряем лист бумаги загадочными значками, а не то, что узнаем или, вернее сказать,