Мысли у меня в голове прыгали и скакали, как шарики в лотерейном барабане, гудевшем, как барабан турецкий. И внутри роились разнообразные тени и вились лабиринты, связанные с «бегством в одной рубашке» Вальтера. Более того, я был так глубоко погружен в это бегство, что подумал – дойдет ведь и до превращения в Вальтера, если ко мне и со мной будут обращаться, как если бы я был настоящим Вальтером, а ведь мне уже почудилось, будто это произошло, в тот день, когда у дверей «Ла Субиты» я встретил Санчеса, который держался со мной так, словно я был одним из его несчастных персонажей.
Вернулось прежнее впечатление, что мой сосед непомерно тщеславен. С чего бы? Оттого ли, что благодаря телевизору приобрел некоторую популярность? Оттого ли, что кокетничал с идеей стереть себя с карты, подобно Роберту Вальзеру[57]
, хотя на самом деле тот онемел, вернее, замолчал из-за извилистых швейцарских троп и, главным образом, из-за своих «микрограммов», а этот продолжает пожинать лавры, собирая богатый урожай низкопробных премий и наград.Я спохватился, что рассуждаю, как злейший его враг. И ясно, что чувствую себя униженным его деятельностью.
В какой-то момент я не сумел сдержаться и спросил, почему он назвал своего героя Вальтером: по созвучию с Вальзером или в честь Вальтера Беньямина? Хотя речь шла об имени чревовещателя, ныне очень далекого от него, он не замешкался с ответом.
– Понимаешь, – сказал Санчес с широкой улыбкой, – я дал ему имя чернокожего бразильца Вальтера Маседо, нападающего из «Валенсии», безвременно погибшего в автокатастрофе. В детстве только карточки Вальтера не хватало мне для полноты коллекции.
Я подхватил бы его смех, если бы не убедился в очередной раз, что даже в том, как Санчес смотрит на меня сверху вниз, сквозит нескрываемое пренебрежение, словно я даже не подозреваю об этом, и мне нравится терпеть и сдерживаться, унижения – сносить, а бремя ученичества в сфере «тайного знания» – покорно нести. Поступи я так, Санчес был бы сбит с толку и решил бы, что я – настоящая дохлятина, бывший адвокат и сущее ничтожество.
– А вот интересно, – сказал он. – Мне тут шепнули, что некто выдает себя за моего племянника, и ты якобы его знаешь. Как такое может быть?
– Что «такое»? Что я его знаю?
– Нет, что кто-то говорит, будто он мой племянник.
В этот самый момент я понял, что напрасно считал, будто хорошо знаю Санчеса, на самом деле он мне неведом. Вероятно, я допустил эту оплошность оттого, что столько дней был с головой погружен в мир его давнего романа. Санчес посмотрел на меня как бы через плечо, когда я в безотчетном порыве сказал ему, что от лже-племянника узнал, будто тот уже несколько недель перерабатывает «Вальтера и его мытарства».
Никогда не забуду этот взгляд, где изумления и ужаса было поровну.
– Я не ослышался? – спросил он.
– Судя по всему, он изменил сюжет романа и особенно сильно – рассказ под названием «Кармен». Так, по крайней мере, он сказал при нашей последней встрече. По его словам, созданная им версия затмит мемуары Вальтера.
– Помедленней, пожалуйста, – попросил Санчес. – Повтори последнюю фразу.
– Взаимоотношения повторения и литературной основы – это стержневая тема в опусе твоего племянника.
– Ничего удивительного, что он попытался повторить мою книгу, – ответил Санчес.
И засмеялся. Захохотал, как говорится, во все горло.
Он был так заносчив и самодоволен, что я решил испортить ему праздник.
– Твой племянник задался целью подтвердить, что ни один роман на свете не доходит до нас в завершенном виде и что нет такого текста, который можно считать дописанным окончательно.
– Но ведь он мне никакой не племянник. Это – для начала, – сказал он и стал разглядывать меня сверху донизу тщательно и скрупулезно: похоже было, что он подумал обо мне то же самое, что я о нем минуту назад, а именно, что не надо считать, будто хорошо знаешь своего соседа.
И я объяснил ему, что для его мнимого племянника в истории литературы существует целая вереница книг, сборников рассказов, к примеру, которые никогда не займут окончательно какого-то определенного места и потому все они пригодны для нового оборота сюжетной гайки.
Санчес снова расхохотался от души: ему, как видно, понравилось сказанное мной. Вот не знал, сказал он, что ты так заковыристо выражаешься. Это было мне обидно, но я сделал вид, что нисколько меня не задело. Можно было бы спросить его, не решил ли он, что мои безропотность и смирение – приметы идиотизма? Однако я предпочел притвориться, будто не расслышал пренебрежения, хотя – отрицать не стану – постарался как-нибудь уязвить собеседника.
– Твой племянник затевает все это, чтобы отомстить, не знаю за что, – сказал я. – Когда я впервые его увидел, он показался мне чем-то вроде парижского
– Кого?
– Портного.
– Разве у нас в квартале есть портной?