Просвещённость раввина в религиозном законоучении привлекала Хавкина, а схоластика с полесским подмесом не отвращала; он готов был дискутировать с учёным евреем.
– Вы искали себя в Цфате, – сказал Авраам. – Нашли?
– Ещё нет, – признал Хавкин. – Но приблизился.
Он рассказал авторитетному Аврааму о встрече с рабби Альрои, жившем на свете пятьсот лет назад, а об ангелах умолчал; ортодокс, пожалуй, бег ангелов в овраге поставил бы под сомнение.
– Вам выпало большое счастье, – помолчав, сказал Авраам бенЭлиэзер. – Мне не выпало, никому не выпало, а вам выпало… Редко, очень редко великие каббалисты возвращаются из прошлого в наше время и являются кому-нибудь из людей. Я знаю о них, но вы первый, кого я вижу собственными глазами. Значит, и мне выпало большое счастье – меньшее, чем вам, но очень большое.
Слушая раввина, Вальди чувствовал неловкость: он ничем не отличился, чтобы осчастливить Авраама бен-Элиэзера из Пинска.
– Вы только посмотрите на это озеро! – с подъёмом продолжал рав. – Где вы ещё такое увидите? Это же скрипка, а не озеро! Но совершенно необязательно жить в Тверии, на берегу, если вам здесь не нравится. Живите себе на здоровье в Иерусалиме!
– Я еду через Яффу, – попытался возразить Хавкин. – Там сажусь на пароход.
– Так сделайте крюк! – нашёл выход рав Авраам. – Быть здесь и проехать мимо Иерусалима! Где вы такое видели!
Вальди молчал, подыскивая ответ. «Сделайте крюк» – а почему бы, собственно, и нет? Что мешает? Никто не скучает по нему ни в Париже, ни в Лондоне, кроме, быть может, Джейсона Смита, интерес которого к нему тоже несколько поостыл после окончания войны… Предложение раввина не стоило отметать с порога – хотя бы ради того, чтобы увидеть Иерусалим и поставить точку в конце абзаца. Наступает старость, приходит время расстановки точек, и ничего с этим не поделаешь.
– Если бы вы пошли учиться в мою иешиву, – продолжал между тем рав, – я бы сделал из вас настоящего еврея. И вы бы нашли всё, что ищете.
– Вы так думаете? – спросил Вальди с некоторым сомнением.
– Уверен, – ответил раввин.
После Цфата Иерусалим, распластанный меж жёлтыми холмами, как шкура для просушки, показался Хавкину ещё более пыльным и унылым, чем был на самом деле. Библейские названия разрушенных цистерн и каменных закоулков тревожили слух Вальди Хавкина, но не его душу. В этом нищем азиатском захолустье он не находил, сколько ни вглядывался, ни Давида, царя, с террасы дворца наблюдающего украдкой за красивой Вирсавией в её бассейне, ни, тысячелетие спустя, римских варваров, поджигающих Храм, от которого останется длишь обломок, кровавая выдумка судьбы – Стена плача. И, не находя, Вальди не обнаруживал воспалённых связей со своим прошлым, здесь протекшим в незапамятные времена, да и настоящее вызывало в нём неприятные противоречивые сомнения. Он не готов был признать родство с выпрашивающим подаяние стариком, рассевшимся на камнях земли и, водя корявым пальцем по странице, читавшим нараспев из Книги пророков, а чернобородый еврей, ехавший по базару верхом на осле, был ему и вовсе совершенно чужим. Но он желал, желал требовательно и необъяснимо, чтобы еврей на своём осле ездил по базару до скончания времён, и нищий чтец Пророков сидел здесь всегда. И в этом желании крылась связь, и связь была неоспорима.
Иерусалим казался ему провинциальным запущенным музеем, куда стоило заглянуть, чтобы подивиться на экспонаты. Пёстрое тесное многолюдье – евреи, арабы и христиане – тоже было своего рода экспонатом города, придававшим ему не столько интернациональные, сколько разномастные черты, вызывавшие подспудное беспокойство у наблюдателя. Хавкин был европейским наблюдателем, и если он по чему и тосковал в Иерусалиме, так это по Европе. Поселиться здесь, среди святых памятников, арабов и евреев ему хотелось ещё меньше, чем в Индии с её десятками тысяч туземцев, коротающих жизнь на улицах больших городов и спящих на тротуарах под открытым небом. Поселиться – нет, но способствовать еврейской жизни здесь, будь то бесприютный чтец Пророков, торговец субботними халами вразнос или Авраам бен-Элиэзер в его иешиве.
Иешива бен-Элиэзера помещалась в просторной комнате, тесно заставленной столами и случайными стульями и лавками. Ученики, в возрасте от восемнадцати лет до серебряных седин, сидели за столами, уткнувшись в потрёпанные книги, знававшие лучшие времена; помещение по самый потолок было наполнено прилежным гулом голосов.