— Ничего не поделаешь, доченька, кто ж мог подумать?
Это она о Славике… И Аля смолчала, спрашивать — бередить раны себе и маме.
— Вставай, попробуем дойти в ванную, там все приготовлено.
Идти было трудно, Алю шатало, хотя чувствовала — ноги целы.
Мама сама ее мыла, стараясь не забрызгать повязку на левой руке. Стыдясь, Аля говорила:
— Как маленькую моешь…
— Ты для меня всегда будешь ребенком.
Уловив мамин напряженный взгляд, Аля решила не рассказывать свой сон, напугается, он и вправду тяжелый.
Устроив Алю на прежнем месте в коридоре, мама сказала:
— Пойду тебя отпрашивать у врачей.
Нечего спрашивать, почему: в больнице, наверное, и всегда не мед, а теперь и вовсе. Лежать не хотелось, только села, а к ней возвращается мама, и не одна, с Яшей.
— Ну, героинечка, врач отпускает тебя под нашу авторитетную ответственность, — присел Яша перед нею на корточки.
Ласково, почти не касаясь, погладил по забинтованной руке, и Аля увидела в его стоячей шевелюре седину.
— Что это? — невольно вырвалось у нее.
Яша печально улыбнулся:
— Метинка, чтоб не потерялся.
Аля провела пальцем по седой прядке, уходящей от узкого лба вбок, и тихо спросила:
— А остальные целы? Все-все?
— Все, ласточка, все, слава богу. — И, вскочив на тонкие ноги все в тех же хромовых сапогах, заторопил: — Поехали!
Он закутал Алю в ватное, принесенное мамой одеяло, повел на улицу. Вышла, путаясь ногами в толстом одеяле, вдохнула свежего, холодного воздуха, приободрилась.
И опять Яша усаживал Алю в кабину полуторки, спрашивая у мамы ключи.
— А ты, мам?
— Поезжайте, я скоро.
Вскочив в кузов, Яша постучал по крыше кабины.
Постоянный шофер этой полуторки не отрывал глаз от дороги, хмуро сосал самокрутку. Аля догадалась:
— На Ваганьковском похоронили Славика.
— Все как положено, — неопределенно ответил он, но это была неопределенность утверждения.
Наверное, где-то близко от могилки отца… И, представив голое, безлюдное кладбище, Аля сжалась.
Свернули на Малую Бронную. Пустая, тихая, бессолнечная. Печальная. И все же к сердцу прилило тепло: цела, живет ее бомбоупорная улица.
— Здравствуй, Малая Бронная.
29
— Аленька!
— Натка! Ты? Приехала…
Она, Натка, кто ж еще? Но какая? В шинели, ушанке чуть набекрень. И такое спокойствие, былой робости как не бывало. А взгляд — само внимание, будто только о тебе и думает, о тебе все ее заботы.
— Это ты возле раненых такая стала?
— Какая? — и смеется.
— Уверенная.
— Я же от ига освободилась, Мачаниного. Вот и стала сама собой.
И смеется Натка по-новому, понимая, что смех ее хорош: ласково-воркующий, и зубы такие, что не стыдно блеснуть ими в улыбке.
— Где была?
— Взяли раненых в госпитале у линии фронта. Сколько боли, горя… А мужчины, ну прямо дети, от боли на стену лезут, а поохаешь над таким, и затихает. Самое же страшное… здоровые, сильные, а… то без ноги, то без руки, иные и вовсе… плохие. А им же дальше жить надо. Ночью другой раз не вагон, а сплошной стон, ругань, команды, маму зовут. Страшно, сердца не хватает выносить такое, а куда ж уйдешь, как их оставить?
Помолчали, Аля ждала. Натка снова заговорила:
— Так всего этого фашистам мало, они наш поезд с красными крестами бомбили. Он сейчас такой обшарпанный, закопченный, во вмятинах, окна фанерой забили. Теперь наскоро ремонтируют, а я вот домой. Вначале было тяжело, дышать трудно, кровь, гной, пот, судна… Привыкла, раненым еще тяжелее. Я выбегу, отдышусь в тамбуре, а они только куревом запахи отгоняют, но ведь не спасешься никаким табаком. Им же еще и боль ко всему этому, еще и жизнь сломанная, неизвестно, как примут жены, о невестах уже и говорить нечего, в них часто не верят. Больше не могу. Давай о тебе. Почему руку на перевязи держишь?
— Попала под бомбежку.
Три слова от всего пережитого. Не распространяться же о своих ахах-страхах, Натка не такое повидала. Да и стыдно после гибели Славика, когда на фронтах такие бои, раненых эшелоны, братские могилы… Всего не перечтешь, бед и горя. А ей что, тыкать людям свой осколочек, вынутый врачом из руки? Вот о Славике:
— Понимаешь, Славик все хотел попасть на фронт, мы с ним решили поступать на курсы радистов. Ему, конечно, не терпелось в настоящий бой, но до восемнадцати еще три года. И, как он говорил, погибнуть, так с музыкой, потянуть за собой с десяток фашистов. А он… без музыки. Так, ни за что.
— Он романтик, наш Славик. Не верится… и о Пашке тоже.
Натка смахивала слезы, а они все текли продолговатыми капельками по побледневшим щекам. Капли… В памяти всплыли далеко вверху отделившиеся от брюха самолета капли бомб, но те были черными.
— Что с тобой? — тронула Натка плечо Али.
— Вспомнила тот день… может, Славик один шаг не сделал к жизни, я же звала, он шел за мной. Или нас вместе? Меня задело, а его… совсем. Куда попало, не знаю, спрашивать у Зины боюсь, но крови будто не было, да ведь все засыпало землей. Славика я видела, а о Пашке тоже не верится, не видела его… неживым. Так страшно — лежал передо мной Славик, и уже его не было.
Натка все плакала, а Аля завидовала: наверное, так легче. Вот она вытерла слезы, спросила, виновато моргая:
— Письма есть?
— Ни от кого.