— Верните талончик, дорогая, успею перехватить.
— Но его у меня… нет, если можно… возьмите завтрашний, — и под наливающимся злостью взглядом майора она протянула ему все свои талоны.
— Такая пигалица, а ест за двоих, и куда уместилось? — отодвинул ее руку майор. — Талоны действительны на один день.
— Слушай, Семен, она отдала твою порцию детям, — сказал Сович. — Я как раз обедал, видел, еще и от своей порции добавила.
— Каким еще детям? — удивился Семен.
— Не твоим, разумеется, они сыты в теплых краях, — уже с раздражением ответил Сович, — а этим, которых только освободили, сиротам.
— Вот, — вспомнила Аля и вытащила из кармана шинели хлеб. Майор по имени Семен побагровел и вышел, хлопнув дверью. Аля положила хлеб на край стола майора Семена, постояла молча.
Быстро темнело. Вошел солдат, занавесил окна байковыми одеялами, принес зажженную керосиновую лампу. Майоры сдвинули два стола и расселись вокруг них у света, с ворохами бумаг. Вернулся майор Семен, а за ним бригвоенюрист. Толстяк держал за ухо подушку в цветной наволочке. Топчась посреди комнаты, сказал:
— Вот, Аля, бери. — И шумно вздохнул: — спать тебе придется здесь: спецсектор… — Он положил подушку на стол Али, достал из кармана золотистую продолговатую луковицу, протянул: — Все.
Работали майоры, пока не выгорел керосин. Ушли молча. Только бригвоенюрист сказал:
— Спокойной ночи. — Постояв, добавил: — А ты не бойся, часовой у дверей, спи.
Часовой был тот же, что ходил с нею в трибунал. Деловито сдвинул два стола к печке, расстелил на них соломы, поставил в головах Алин баульчик, поверх подушку взбил:
— Ложись, дочка. И не горевай, привыкнешь, спецсектор, а ты молоденькая, ненароком чего болтнешь какому лейтенантику, они и оберегают и секрет, и тебя.
Лампа домигивала последними огоньками, накрывшись шинелью, Аля лежала на своей необычной постели. От бока голландки еще тянуло ласковым теплом.
— Да-а, — говорил солдат, прибирая солому, раструшенную по полу: — Кабы все эти Франции да Польши не встали на колени перед Гитлером, а сразились, как вот мы, рази ж до такого б дошло? — Солдат снял шапку, пригладил седой ежик на темени, усмехнулся: — Я вот в годах, а волос что сорняковая трава, густой. Моя старуха говорит, будто лысины от ума или от пьянки, другой причины не бывает. От ума, это точно… а вот от пьянки… приезжал к нам в деревню лектор, рассказывал, алкоголизм болезнь… А дочка наша ему врезала: при болезни людям больно, а алкоголик напьется, ему блаженство, больно-то тем, кто за него, паразита, переживает. Это она о своем мужике, любитель был «поболеть», а теперь вот на фронте, опять ей переживание…
Он скрутил козью ножку, прикурил от мигающей лампы, вздохнул сочувственно:
— Седни долго не уснешь. Попервости страшно тут у нас работать. Я вот от земли, самый что ни на есть полеводный человек, пошел в ополчение, думал, на фронт, в окопы, как в гражданку, а меня, по причине возраста, сюда. Дак я оторопел, душа как в выгребную яму вроде бы угодила. Ну, фронт, враг, все ясно, а тут… Видать, не каждому дано честно выдержать — кому и не под силу… Только бы мне спастись, а остальные как хотите. Война, она так вывернет человеку нутро, все потроха наружу, какие и из чего у кого сделаны… Ладно, разговорился, а тебе спать надо, утром опять за свои секреты браться.
— А почему в этом секторе все майоры? — спросила Аля.
— Дак по делу ниже звания не положено, в главных вон бригвоенюрист, отдел-то какой страшный — измена Родине!
Докурив, солдат надел шапку, взял ружье, дунул в чадящую лампу и в темноте крепко прихлопнул дверь.
А у Али перед глазами Витенька на костылях, Осип в корсете, Пашутка, никогда не узнающий отца, эта повесившаяся Джульетта в морге, и сегодняшние двое — муж и жена, — в трибунале… И ведь не фашисты, а свои, свои! Вот так работка ей досталась от войны! Ничего себе, ворошить бумажками. Изнанка, страшная изнанка войны.
47
— Вставай, дочка, — тронул солдат Алю за плечо. — Умойся да поешь, я тебе завтрак принес, чего бечь по холоду, талоны ты свои вон на столе бросила, простота-душа.
Аля вскочила, умылась в сенях ледяной водой, достала из своего баульчика полотенце, расческу. Все, ночь прошла, а с нею и страхи, осталась ясность, где и что она будет делать.
Принялась есть из солдатского котелка кашу, запивая чаем. Дверь резко распахнулась, вошли бригвоенюрист и Шароев, оба явно чем-то недовольны.
— Слушайте, нельзя же так менять людей, — это ж не проходной двор… — бурчал бригвоенюрист.
— Дадим вам человека сейчас же, — заверял Шароев, не глядя на вставшую при их появлении Алю.
— Вот этого своего человека и отдайте в дивизию.
— Не могу, товарищ бригвоенюрист, не годится для передовой. Приказ прокурора фронта, товарищ бригвоенюрист.
— Заладил… я и без тебя знаю, что бригвоенюрист, потому и подчиняюсь приказу.
Шароев кинулся к двери, крикнул:
— Капитан Кодру! Мила!