Когда я рассказал пресвитерианскому пастору в нашем колледже, что Дэвид сделал с четырнадцатилетним мальчиком, она сказала, чтобы я молчал. Что у меня нет подлинных доказательств, что да, это плохо, но ничего нельзя сделать. Я считал, что мое молчание было должным наказанием. Я не сказал ей о том, что он сделал со мной, отчасти потому, что кроме этого насилия и стыда, как я подозревал, в однополом сексе ничего больше и не было, — но в основном потому, что слишком смущался, чтобы признать, как оказался недостаточно сильным, чтобы оттолкнуть его, и беспокоился, что она расценит эту слабость как то, что я поддался гомосексуальности.
— Хорошо, — сказал я, читая корешки томов в кожаных переплетах, стоявших на полках ее кабинета и гадая, неужели эти теологи тоже нашли способ уклониться от таких трудных вопросов. Если моя жизнь должна была когда-нибудь снова обрести смысл, мне требовалось усерднее искать ясные ответы.
Дэвид позвонил моей матери через несколько недель из-за собственного отчаянного чувства вины и сказал ей, что ее единственный сын — гомосексуал, гей.
— Он отвратителен, — сказал он ей. — Чудовище.
Я узнал от нашего общего друга, что моя мать едет в колледж, чтобы забрать меня домой, и я сидел в спальне своей подруги, тихо всхлипывая в плюшевую подушку, а она гладила меня по спине. По словам друга, который слышал это от Дэвида, моя мать сказала по телефону, что мой отец не собирается дальше платить за мое обучение, если я стану открытым геем. Я отбросил сотовый телефон, надеясь блокировать то, что надвигалось на меня.
Моя мать приехала в колледж тем вечером и сказала, чтобы я приехал домой и поговорил с отцом. Она привезла с собой еще одну женщину из церкви, потому что боялась смотреть мне в лицо наедине. Та женщина ждала в машине, ее взгляд избегал моего, когда мы с мамой сидели на скамейке на краю внутреннего дворика. Мама спросила меня, таким тихим голосом, какого я никогда от нее не слышал, правда ли то, что она узнала.
— Нет, — сказал я сначала. — Дэвид лжец.
Минута прошла в молчании. Потом, чувствуя, что я не могу больше удержать это внутри, я разразился слезами и сказал ей, что это правда, что я гей. Сказать это слово вслух — от этого меня замутило, и я подумал: может быть, то, что Дэвид заставил меня проглотить, каким-то образом проросло внутри меня и навсегда превратило в гея.
Мама, смущенная, повела меня к машине. Другая женщина не сказала ни слова. Когда я лежал на заднем сиденье, тихо всхлипывая, глядя на высоковольтные провода среди звезд, я думал: что еще могло выйти из всего этого? В ту минуту, когда я вышел из душевой, а игровая приставка осталась мокнуть в ванне у меня за спиной, я принял свою независимую жизнь. Я принял ее слишком много сразу и поперхнулся этой свободой.
Позже вечером, когда отец сказал:
— Твоя нога никогда не ступит на этот порог, если ты будешь поддаваться своим чувствам. Ты никогда не закончишь свое образование, — я счел это достаточно справедливым.
Я видел позолоченные рамки на стене гостиной, улыбающиеся лица членов нашей семьи, которые смотрели на меня сверху вниз из своей выигрышной позиции, тетю Эллен, прекрасную и погруженную в забвение, и думал: «Все, что угодно. Я сделаю все, что угодно, чтобы стереть эту часть в себе».
ПЯТНИЦА, 11 ИЮНЯ 2004 ГОДА
Подъем. Душ. Завтрак. Дорога. Приезд в офис.
К третьей Моральной инвентаризации, на пятый день терапии, я уже раскрыл перед своей группой ЛВД все, что я ощущал как свои плотские грехи, хотя так и не рассказал им о том, что сделал со мной Дэвид — слишком боялся, что Бог накажет меня еще больше, если я раскрою тайну. Я чувствовал себя опустошенным. Конечно, не исцеленным, но больше не заполненным грехами, которые я так долго держал в тайне. Но я чувствовал скорее не облегчение, а… что именно? Вина и страх почти исчезли, всего за несколько дней, замещенные тем, что я могу назвать лишь Пустотой. Эта Пустота вела меня по белым коридорам учреждения. Пустота подносила вилку к моему рту во время перерывов на обед. Пустота делала ровным мой голос, когда я зачитывал вслух перед группой список своих грехов. И это Пустота посылала меня в ванную глядеть в зеркало на тощее лицо парня с пустыми глазами, которого всего неделю назад я счел бы стоявшим на грани какого-то смутного и ужасного поступка. Это было недавно отчеканенное лицо наркомана, незнакомца, которого можно увидеть на городских тротуарах, который несет свой детский стереомагнитофон в ломбард, и радужные стикеры Лизы Фрэнк[11]
все еще завиваются вокруг его краев — только вместо грязной футболки, которая обычно сопровождает это лицо, здесь была белая рубашка с пуговицами на воротнике, идеально выглаженные брюки цвета хаки, и улыбка на этом лице была, несмотря на недостаток чувства, такой же реальной, как у остальных, ожидавших за фанерной дверью. В те краткие минуты, когда Пустота покидала меня, я чувствовал поверх вихря беспричинной боли что-то вроде гордости. Я смогу, думал я. Я смогу это лучше, чем любой другой здесь.